Захария нетерпеливо постучал ложкой по столу — в горницу из светелки спустилась Евпраксия. Была она в прямом темном платье, в высоком кокошнике. Подведенные брови — вразлет, на губах — приветливая улыбка.
Поглядев на дочь, боярин еще больше размягчился. А испив чару меду, совсем обмяк. Забылись и вчерашние заботы, и тревожная речь Ярополка. В ушах все еще звучали сопели, перед взором проходила дружина, поблескивая новенькими доспехами на жарком июньском солнце, а пахучее банное тепло растекалось по всему жирному боярскому телу и клонило, клонило ко сну.
Но Захария не стал спать. Поев, он накинул на плечи кафтан и пошел смотреть, как мужики роют во дворе колодезь. Старый колодезь подгнил, вода в нем пожелтела, и боярин распорядился засыпать его. С неделю назад пришли к нему в усадьбу колодезники — старик и два молодых мужика. С вечера старик положил в разных местах двора сковороды. На другое утро при солнечном восходе по отпотевшей сковороде стал гадать, где рыть колодезь. Одна, лишь слегка отпотевшая, сковорода указывала, что воды в этом месте мало; зато другая вся была покрыта серебристым инеем. Здесь-то старик и велел забить колышек — добрый будет колодезь, с обильной водяной жилой.
Один из мужиков работал внизу, другой наверху крутил ворот — поднимал на волосяной веревке бадью с влажным песком.
Захария любил смотреть, как трудятся люди. Работающий человек — мирный, худые мысли от него далеки, голова занята делом: как ловчее подтянуть бадью, куда ссыпать песок. Пот стекал у парня с загорелого бронзового лба. Рубашка промокла насквозь, прилипла к мускулистой, в больших крепких буграх спине. На груди сквозь мокрую ткань прорисовывались тугие ребра.
— Не уставать тебе,— сказал боярин, запахивая кафтан на голом животе.
Мужик кивнул ему, подхватил очередную бадью и, придерживая грязной от глины ладонью ворот, стал быстро спускать ее вниз, в черную дыру, со дна которой доносились удары лопаты.
Покрутившись во дворе, боярин, позевывая, подался в другой конец, к низкой пристройке, в которой молодые бабы и девки сучили леи. В избе было душно, полутемно, в воздухе кружилась пыль. Боярин поперхнулся и громко чихнул. Бабы, подняв головы от прялок, встали, поклонились хозяину.
— Работайте, работайте,— махнул боярин пухлой рукой и сел на лавку.
Бабы сучили лен, а Захария, дремотно сомкнув веки, поглядывал на них. Любил боярин поглядывать на девок — пряхи у него все как на подбор, крупные, ядреные.
Кафтан на задремавшем боярине распахнулся — девки захихикали, спрятавши раскрасневшиеся лица в прялки. Боярин проснулся от смеха, вздрогнул, строго насупился. Эка невидаль — запахнул кафтан. Одна из прях затянула песню:
Уж и так ли я коститься могу, могу,
Уж и так ли я пройтиться могу.
Я могу, могу по горенке пройти,
Я могу, могу пивца, медку испить.
Вот из винного ковшичка,
Из чарочки позолоченной.
Да к кому я, добрый молодец, приду?
К кому костыль прислоню?
Приставлю я свой костыль Ко золоту, ко серебру,
Ко девичью ко терему...
Захария нахмурился. Не понравилась ему песенка, хоть и знал он, что поется она без всякого злого умысла. Не раз он и сам долгими зимними вечерами игрывал в костыль; выходил в круг, отдавал костыль полюбившейся девке, девка целовала его, а после сама уж ходила по горенке, приглядывая, кому бы передать костыль, чтобы поцеловаться... Разыгрывали костыль и в сговорах молодых. Но не по душе была боярину игривая песенка — и с годами все больше не нравилась. А что, как девки неспроста; что, как намекают на его старость?!
Ох, старость-старость, не в радость. И спину гнет, и в коленках ноет. Нет уж у боярина былой хватки. Стал примечать — все реже тянет его заглянуть к пряхам. А заглянет — сидит на лавке, с девками почти не заговаривает.
Постонал Захария, покряхтел — и вышел. После душной горенки на свежем воздухе закружилась голова. Постоял, подождал, пока полегчало, побрел в терем. По дороге снова задержался подле колодезников.
Мужики сидели на высокой куче песка и глины. Старик — мастер держал в руке жбан. Увидев боярина, сказал:
— Отведал бы, батюшка, свежей водицы. Не водица — божья роса. Добрый получился колодезь.
Захария отпил из жбана. И впрямь — сладкую воду добыли для него мужики. Молодцы колодезники, на славную напали жилу.
Солнце стояло высоко, припекало нещадно. Остатки воды из жбана Захария вылил себе на голову.
— Срубец-то, срубец-то,— напомнил он, хмурясь.— Да чтобы самый что ни на есть крепкий.
— Срубим, батюшка,— заверил старшой.— Мы свое дело знаем.
Совсем осовев, Захария поднялся к себе в ложницу, лег на лавку, смежил глаза. Но сон, который только что нещадно морил его, никак не шел. Спать хотелось, а сна не было. Боярин сел, почесал живот, уставился на образа.
И тут его осенило: не старость, а все те же думы изломали ему тело. От дум и душа ноет, от дум и не спится.
Вот все вокруг него хорошо и добротно. И терем, пахнущий смолистой сосной, весь в янтарных капельках росы; и службы, и медуши, полные ядреного меда, и бретьяницы, ломящиеся от всякого добра,— а радости нет. Только еще сильнее тревога. За старое душа ноет, а за новое — вдвойне. Кому строил, для кого старался?.. А ну как придут Юрьевичи, как начнут чинить суд? Не проглядят, поди, призовут и Захарию. Спросят его так: «Был у Ярополка правой рукой?» — «Был»,— ответит боярин. «Добро нашего брата Андрея сносил ли в свой терем?» — «Сносил»,—
скажет боярин. «А церкви святые грабил?» — «Грабил»,— не утаит боярин. «А рать на нас собирал?» — «Собирал и рать». Да и как бы иначе стал отвечать Захария? Все, что делал,— все на виду. Ничего не таил. Думал, навсегда... Ан тут, видать, и ошибся. Не туда глядел, не с теми дружбу водил. А раз не с теми дружбу водил, то и ответить должен сполна.
— Тяжко,— вздохнул боярин.— Но с чего бы вдруг? Чай, и у Юрьевичей не велика рать,— как еще все обернется?..
«Вот оно! — поймал себя Захария на тревожившей мысли.— Знаешь, чуешь, старый пес, что Ростиславичи закачались. Не устоять им. Нет, не устоять».
8
Не любила еще Евпраксия, не мучилась, от любви. Слышала от девок про парней, но чтобы такое и с ней приключилось, не думала. Казалось ей — это где-то стороной идет. Девки сходятся на кругу, ластятся к парням, парни ластятся к девкам, а после ведут их в церковь, а после рожают девки детей, и их уже все называют бабами. Много девок было и на усадьбе ее отца, боярина Захарии, но если выходили они замуж, боярин отправлял их из города в деревни. Замужних баб у себя не держал.
Сватались к Евпраксии из древних боярских домов. Красавцы были женихи, но ни один из них не полюбился. Приходят, бывало, к ней, пряниками угощают, побасенками услаждают, улещивают, а к венцу позовут — ни-ни. Так и жила она в девках, терпеливо ждала суженого.
«Долго ль еще будет строптивость свою показывать?— тревожился Захария.— Ведь так и засидится, а лежалый товар кому по душе? Попробуй тогда сыскать жениха».
Не ведал Захария ничего о том, что было в его отлучку, когда пришли мужики грабить терем. За дочь только боялся — не повредили ли чем? А когда увидел ее здоровой и веселой, совсем успокоился.
Зато Евпраксии день тот запомнился навсегда. Не потому, что испугалась, не потому, что кровь стояла в глазах. Видела она другое — от этих-то видений и не могла сомкнуть глаз.
Что это было? Или не было ничего, а только померещилось? Отчего так ударила ей в лицо горячая половец
кая кровь?.. Не знала она ни имени того молодца, ни прозвания. Видела его гордые глаза, слышала, смежив веки, его пылкие речи. В душу они запали, обожгли, разбередили заледеневшее было сердце.
Дошли до Евпраксии слухи о жестокой расправе, учиненной Ярополком над мужиками. Сам отец ей об этом рассказывал. Она выспрашивала его; радовалась, узнавая по приметам, что парня того не судили, рук и ног ему не вредили, в яму не бросали. Где он?