Радко выкрикивал:
— Вот как боярин бережет свово холопа!
Толпа возбужденно вздыхала, мужики хохотали.
— Ай да боярская любовь!
— Княжеская...
Карпуша привязал медведя к задку телеги, Маркел взял в руки гудок и, ловко поводя луковидным смычком по струнам,запел:
Небылица в лицах, небывальщина,
Да небывальщина,да неслыхальщина.
Старину спою да стародавнюю.
Да небылица в лицах, небывальщина,
Да небывальщина, да неслыхальщина.
Ишша сын на матери снопы возил...
Песню эту не раз уже слыхивали мужики, но горбуна не прерывали, стояли вокруг тесно, жадно вглядывались в его страдальчески напряженное лицо.
В заключение Радко обошел всех с шапкой. Обходя, приговаривал:
А мы на площади гуляем,
Денежки собираем...
Левонтий с Никиткой и Аленка с Антониной тоже были в толпе, слушавшей скоморохов. Левонтий бросил в шапку две резаны. Радко узнал Никитку, подмигнул ему шальным глазом:
— Своих отыскал?
— Отыскал...
Маркел дернул за уздцы лошадь, телега покатилась по площади.
— Прощайте, люди добрые,— поклонился мужикам Радко. Особо поклонился Левонтию с Никиткой.— Может, и свидимся...
Мужики расходились неохотно. Шли куда глаза глядят. Много было в толпе гулящего люда. После смерти Андреевой да неурядиц некому было следить в городе за порядком. Иные из ремесленников позакрывали свои мастерские, иные бежали...
У Золотых ворот на валу, поросшем молодой травой, сидел Фефел, ковырял землю залапанной шелепугой. Лапти у него совсем поизносились, одежда превратилась в лохмотья. Злые глазки калики цепко вонзались в лица проходивших мимо людей, чуткие ноздри вдыхали дразнящий запах еды. Два дня и маковой росинки не побывало во рту Фефела. Шел он из Заборья, надеялся на сытую жизнь в городе. Но и в городе не накормили, гнали калику от домов непотребными словами. Подорожал хлеб во Владимире, прошлогодние запасы все вышли — едва хватит дотянуть до осени. Не до нищих. Так рассудили горожане: ежели каждому подавать, сам пойдешь по миру.
Вот и сидит Фефел на валу, думает свою нелегкую думу. Давно сидит. Уж и воротник стал поглядывать на него с подозрением.
Люди шли от площади, вспоминали скоморохов. Громче всех судачил монах — высокий, бородищей обросший, с малиновым носом, торчащим, как переспелая земляника,— тот самый Чурила, которого еще с вечера заприметил Никитка в избе.
У Чурилы взгляд острый, издали разглядел высохшего калику на валу.
— Откуда, старче?
До разговоров ли сейчас Фефелу? Голодные глаза калики подернуло пеленой. Хорошо спрашивать монаху — монастыри живут сытно: у монастырей свои угодья, и зверь в лесу, и борти с медом. А Фефелу до меду ли? Ему бы корочку какую пожевать.
— Издалече,— скрипнул Фефел и вдруг вытянул петушиную, в синих прожилках, шею: увидел — идет в темном сарафане девка, Давыдкина сестра, та, что в Заборье от князей утекла. Не ошибся Фефел — она. Идет с добрым молодцем, щеки румянцем горят...— Эй, воротник!
Мужик у ворот встрепенулся, суетливо схватил копье. Калика сорвался с вала, подскочил — откуда и сила взялась? — замахал, будто ветряк, длинными руками, закричал:
— Вора держи, вора!
Толпа на улице заволновалась, загудела, прихлынула к валу. Послышались угрозы:
— Князев послух!
— В ров его!..
Воротник юркнул в избу, прильнул изнутри к оконцу. Фефел попятился к частоколу, прижался лопатками к теплым кряжам. За кряжами стена круто сбегала вниз — там виднелись избы посада. Высоко!
Кто-то выхватил у него из рук шелепугу, кто-то замахнулся березиной. Ох-ох, много ли надо Фефелу?! Вот стукнут сейчас — люди хмельные,— а у него и домовина не припасена. Закопают в землю без покаянья и без вечного петья. А грехов-то у него, а грехо-ов!
Чурила, подоткнув полы рясы, схватил Фефела за руку:
— Бежим, старче!
Потянул за собой в узкий лаз под частоколом. В лазу было грязно и темно. У входа, откуда цедился свет, толпились мужики, заглядывали вниз, недобро посмеивались:
— Тута его не пымать, в заходе-то...
— Сбежал старичок облегчиться — порты отяжелели...
Чурила вывел калику на волю, спросил:
— Ты и впрямь послух?
— То небывальщина. Мужичка знакомого встретил...
— А почто воротника звал?
— Воротник мне братеник.
— Брешешь ты, заселшина,— сказал монах.— А за то тебе епитимья. Пойдешь со мной в Суждаль — грехи замаливать... И задорить не смей. То-то же.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
До Суздаля не рукой подать — верст сорок будет. А Фефел совсем ослаб, идти не может, кряхтит да охает, то за грудь, то за бок хватается. Как вышли за Серебряные ворота да свернули на прямую дорожку к Ополью, что левее Боголюбова — а боголюбовские церковки вот тебе, рядом видны! — монах остановился, сел на брошенного с краю дороги четырехликого деревянного идола, покачал головой.
— Совсем ты худой, заселшина. Едва ноги волокешь. Где уж тебе дойти до Суждаля — околеешь. Опять же мне тебя хоронить.
Фефел, охая, присел рядом. Глядя на него, монах нарочно не спешил. Рассуждал как бы сам с собой:
— И отколь вас таких только носит? Вот лонись тоже объявился тут калика — ходил, как ты, с шелепугой, песни божьи распевал. А у них — ватага. А он в ватаге той — атаман. Ну, вынюхали, значит, что к чему, да в Березовке к попу и нагрянули. Поп в церкви, дома бабы одни, попадья с дочерью. Прижгли они бабонек огоньком, те и признались, где калита зарыта. Денежки калики прибрали да еще поклонилися: не посетуйте-де, на будущий год снова в гости наведаемся...
— Не, я не такой,— испуганно мотнул головой Фефел.— Я — смирной.
— Видали мы, какой ты смирной,— сказал Чурила.— Едва человека в поруб не упек.
— Вот те крест, не грешен,— быстро перекрестился Фефел.— Вот те крест...
— Крестом-то не размахивай,— задержал его руку монах.— Крест-то не тынинка. Он — святой... Крестом сатану изгоняют.
— Человек доброй! Не губи ты меня, пусти душу па покаяние,— упал на колени Фефел.— Не хочу я в твой монастырь. К каликам хочу. Калики меня заждались. На Афон собираемся. Буду на Афоне, помолюсь и за тебя, грешного.
— Врешь, старик, не грешен я,— отпихнул его ногой Чурила. Разгневался он. Чуял — черная у калики душа. Напоил, накормил волка, от смерти спас, а он все в лес глядит.— Пойдем в Суждаль. В Суждали грехи свои отмолишь, да и за меня попросишь у господа. На кой мне твой Афон?!
Понял Фефел: не отступится от задуманного Чурила. Так и поплелся, всхлипывая, за монахом. Шаркал по дороге ногами, шамкал беззубым ртом, проклинал тот час, когда пришел за сытной жизнью во Владимир. А Чурила посмеивался. Хмель еще бродил у него в голове. Поразмяться бы!
— Эй ты, заселшина. И как тебя земля держит? — издевался он над Фефелом. — Аль только молитвами и жив?
Скоро ночь опустилась на дорогу. Нырнули во мрак холмы и деревеньки. Небо раздвинулось, высыпали звезды. Похолодало. Фефел совсем уж выдохся, отстал от монаха. Долго так-то он протащится с каликой, подумал Чурила. И с рассветом не доберется до Суздаля. Одному ему, без попутчика, с его легким шагом и сорок верст не дорога.
— Эй ты, старче!
— Ой-я?
Часто, с надрывом дыша, Фефел приблизился к Чуриле.
— Не надоело глину толочить?
— Надоело, батюшка, ох как надоело,— сразу же согласился Фефел.— Костерок бы нам разложить, пожевать чего...
— Тебе бы только жевать,— буркнул Чурила, выбирая тропку в стороне от дороги.
Здесь, в березнячке, было потеплее — ветер шел верхом, под стволы не залетал. Фефел сел, Чурила натаскал сухих веток, высек кресалом огонь. Приложил бересту, подул на трут. Язычок пламени выскочил из бересты, запрыгал в Чурилиных заскорузлых пальцах...
В суме у монаха — запас съестного. Пока Чурила раскладывал на траве перед бойко потрескивающим огнем репу, мясо и хлеб, Фефел ерзал от нетерпения. Чурила удивлялся — и куда у этакого тощего старикашки столько всего помещается?! Сдается, век Фефел не едал. Запаслив калика — наедается впрок.