– Наисвятейший идти вечером играть в тиннис? – спросил Ко Сла.
– Нет, слишком жарко, – ответил Флори, будто находился в Брайтоне. – Есть не хочу, убери эту дрянь. Дай мне виски.
Не умеющий правильно говорить по-английски, Ко Сла, однако, понимал язык прекрасно. Бутылку он принес, а вместе с ней ракетку, которую демонстративно прислонил к стене напротив кровати. Теннис в его сознании являлся священным ритуалом белых, и уклонение хозяина от обряда ему не нравилось.
Флори с отвращением отодвинул бутерброд, но, подлив виски в чай, выпил чашку и почувствовал себя лучше. После сна, длившегося от полудня, все тело ныло, во рту отдавало свинцом и копотью, будто от горелой газеты. Трапезы давно перестали приносить удовольствие. Еда в Бирме отвратительна – испеченный на пальмовой закваске хлеб вкуса пресной резиновой лепешки, масло лишь из консервных банок, того же сорта порошковое молоко, из которого получается водянистая серая жижа.
Едва Ко Сла вышел, послышался высокий гортанный женский голос:
– Мой господин не спит?
– Входи, – довольно раздраженно буркнул Флори.
Вошла, сняв у порога красные лакированные сандалии, Ма Хла Мэй. В виде особой привилегии ей дозволялось заходить на чаепития, но в иных случаях присутствие за столом было столь же запретно, как ношение обуви в присутствии господина.
Лет чуть более двадцати и ростом метра полтора, Ма Хла Мэй была в светло-голубом, узорно вышитом лонджи из китайского сатина и белоснежном эйнджи. На груди висели цепочки золотых медальонов; туго закрученный, точно эбеновый, валик блестящих черных волос был украшен цветками жасмина. Со своей хрупкой, словно сделанной искусным резчиком фигуркой, медным овальным личиком и узкими глазами, она казалась диковинной, но на редкость красивой куклой. Комнату наполнил аромат сандалового дерева и кокосового масла.
Ма Хла Мэй села на край постели, крепко прильнула к Флори и, как принято у бирманцев, потерлась плосковатым носом о его щеку.
– Зачем мой господин утром не звал меня?
– Спал. Слишком жарко для таких штучек.
– Вам лучше спать без Ма Хла Мэй? Ах, это значит – я некрасивая? Я некрасивая, мой господин?
– Уйди, – отпихивая ее, сказал Флори. – Сейчас я тебя не хочу.
– Тогда пусть господин хотя бы потрогает меня губами, как у белых![24]
– На, получи и оставь меня. Принеси-ка сигарет.
– Почему господин больше не хочет заниматься со мной любовью? Ах, два года назад он был другой! Любил меня, дарил мне золото, привозил мне красивый шелк из Мандалая. А сейчас вот, – она вытянула тоненькую ручку в муслиновом рукаве, – ничего нет, я все мои тридцать браслетов отдала в заклад. Как теперь показаться на базаре без браслетов и опять в том же лонджи, что уже много раз все видели? Мне стыдно перед другими женщинами.
– Я виноват, что ты свои браслеты заложила?
– Два года назад господин бы их выкупил! Ах, он больше совсем не любит Ма Хла Мэй!
Она обняла Флори и, наученная им европейской манере, поцеловала его. Пахнуло смесью сандалового дерева, чеснока, кокосового масла и жасмина. Запахом, от которого у Флори покалывало зубы. Отстранившись, придерживая ее голову на подушке, он стал разглядывать странное юное лицо с высокими скулами, растянутыми веками и маленьким, изящно вычерченным ртом. Зубки у нее были, как у котенка. Пару лет назад он, сторговавшись с родителями девушки, купил ее за триста рупий. Флори погладил смуглую шею, похожую на стройный гладкий стебель.
– Ты липнешь ко мне, потому что я белый и богатый?
– Нет, я люблю, я очень-очень люблю господина. Зачем так говорить? Разве я не была всегда верная?
– У тебя есть любовник бирманец.
– Ух! – Ма Хла Мэй изобразила гадливую дрожь. – Терпеть, как трогают ужасные темные руки? Если бирманец меня тронет, я умру.
– Лгунья!
Он положил ладонь ей на грудь. Вообще-то Ма Хла Мэй это коробило, так как напоминало о наличии грудей, существование которых для бирманок несовместимо с идеалом красоты. Однако она лежала, предоставив Флори свободу действий, совершенно пассивная, но довольная, с легкой улыбкой на губах, – сытая кошка, позволяющая себя гладить. Ласки Флори не значили ничего (истинным ее возлюбленным был Ба Пи, младший брат Ко Сла), но пренебрежение господина уязвляло. Подчас она даже подмешивала ему в пищу приворотные зелья. Нравилось ей вести жизнь праздной наложницы. Нравилось навещать свою деревню, похваляясь нарядами и положением бо-кэдоу, жены белого мужчины, ибо она сумела убедить всех, начиная с себя, что действительно являлась супругой Флори.
Покончив любовный труд, обессиленный Флори молча отвернулся, прижал ладонь к родимому пятну. Чувство стыда сразу напоминало об отметине. Противно было дышать во влажную подушку, пропахшую кокосовым маслом. Все тот же душный зной, все те же заунывные голубиные стоны. Голая Ма Хла Мэй, опершись на локоть, улыбаясь, обмахивала Флори плетеным веером.
Затем она встала, оделась, закурила сигарету и, вернувшись, стала поглаживать плечи Флори. Белизна кожи завораживала ее странным видом и тайным значением власти. Флори дернулся, сейчас подруга его бесила, хотелось лишь быстрей ее спровадить.
– Уходи, – сказал он.
Ма Хла Мэй попыталась кокетливо вложить свою сигарету ему в рот.
– Зачем господин всегда сердитый, когда сделал со мной любовь?
– Уйди, – повторил он.
Ма Хла Мэй продолжала гладить его плечи. Мудрости оставлять Флори в определенные моменты она не набралась, считая интимную близость актом некоего женского колдовства, раз от разу все больше превращающего мужчин в слабоумных, покорных рабов. С каждым объятием, верилось ей, Флори слабеет, а чары набирают силу. Она принялась теребить, обнимать его, упрекая в холодности, стараясь вновь разжечь, пытаясь поцеловать спрятанное в подушку лицо.
– Иди-иди! – с досадой бросил Флори. – Вон мои шорты, там в кармане деньги, возьми пять рупий и иди.
Спрятав за пазухой пять рупий, Ма Хла Мэй все же не ушла. Склонясь над Флори, продолжала его тормошить, пока он, вконец разозлившись, не вскочил.
– Иди отсюда! Сказано, уйди! Осточертела!
– Хорошо разве говорить эти слова? Как будто с проституткой.
– Такая ты и есть. Пошла вон! – крикнул он, вытолкав ее и швырнув вслед сандалии. Их стычки часто завершались подобным образом.
Флори зевнул, раздумывая. Пойти, что ли, все же на теннис? Но тогда надо бриться, а для этаких усилий пришлось бы опрокинуть еще пару стаканчиков. Он сделал было вялый шаг к зеркалу, дабы обследовать щетину, но под угрозой увидеть свою кошмарную измятую физиономию остановился. Несколько секунд, чувствуя слабость в каждой мышце, он созерцал ползущую под потолком, крадущуюся к мотыльку тукту. Сгоревшая сигарета Ма Хла Мэй едко чадила. Флори достал с полки книгу, открыл и, содрогнувшись, кинул в угол. Сил не было даже читать. О боже, боже, куда деться, как убить проклятый вечер?
Шлепая лапами и махая хвостом, подбежала зовущая на прогулку Фло. Флори хмуро прошел в смежную маленькую ванную с каменным полом, надел шорты, рубашку. До заката требовалось непременно размять, активно разогреть все мускулы. В Индии, вообще говоря, не пропотеть насквозь хотя бы раз за день – беда: чувствуешь себя грязнее тысячи грешников. С приближением вечерних сумерек настигает такая безумная, безысходная тоска, что ничем – ни чтением, ни молитвой, ни болтовней, ни выпивкой – не изгнать этой гадости; вытянуть ее может только пот.
Из дома Флори пошел к джунглям. Сначала через заросли низкого кустарника с редкими стволами диких манго, усыпанных смолистыми плодами не крупнее сливы, затем лесом. Безжизненные в это время года джунгли обступали дорогу чащей пыльных деревьев с тусклой, пожухшей листвой. Не видно было никаких птиц, кроме неуклюже прыгавших по кустам бурых растрепанных созданий, похожих на обнищавших и опустившихся дроздов. Еще какая-то невидимая птица издалека, словно хохочущее эхо, одиноко выкрикивала «ах-ха-ха! ах-ха-ха!». От палых листьев шел ядовитый хмельной запах. Было по-прежнему жарко, хотя солнце утратило дневную яркость и косые лучи пожелтели.