Иванов был холост, точнее разведен, и теперь берег свою нынешнюю жизнь, которая ему нравилась.
— Жизнь у меня, — говорит, — замечательная: поспал, теперь немножко отдохну. К женщинам у меня теперь, — говорит, — равный всеобщий интерес и равнодушие, как у велосипедного насоса. Не то что раньше, — говорит, — в женатом состоянии. Засыпаешь и думаешь: завтра снова день, снова суп хлебать надо…
В этом вопросе Зацепа с Ивановым соглашался.
— Да, — говорит, — абсолютно два чужих и даже враждебных человека ходят друг перед другом голые… Но если по-настоящему разобраться, то наслушаешься разных чужих историй и думаешь: моя жена ведь сравнительно ангел, если учесть, что она тоже женщина… А теперь это происшествие с дядей нас особенно сблизило. У жены, как и у дяди, фамилия Сорока. Не слышали — адмирал Сорока? Чуть за шестьдесят было. А теперь вот предстоит перевезти прах из Москвы на родину… Цинковый гроб стоит шестьсот рублей, — сообщил почему-то Зацепа дополнительно.
Кроме того, как стало известно Иванову, деньги эти еще не были уплачены и лежали у Зацепы в кармане, хоть дядя, в гробу уже, находился в багажном отделении вокзала и его должны были выдать по уплате названной суммы плюс транспортные. Отчего Зацепа затянул так с оплатой, Иванов не понял, а может, и прослушал, поскольку был выпивший, а точнее говоря, пьян. Да и Зацепа наливал себе столько же, и чокались они множество раз с девяти вечера. А сейчас часы показывали без чего-то там двенадцать. То есть полночь близилась. И тут еще деньги, покойник в гробу, жестокий месяц февраль, по-украински и старославянски — лютый. Быть беде. Словно предчувствие беды давило Зацепу слева в ребра. Рыгнуть бы разок. Извинился перед собеседником, пошел в туалет, но на полдороге передумал и повернул в гардероб, где два старичка-гардеробщика стерегли верхнюю одежду, в том числе и добротное, под старую бекешу, пальто Зацепы с воротником из мелкого серого каракуля. Дубленки, полушубки и прочее баловство бедных художников и поношенных кинорежиссеров Зацепа презирал и над ними насмехался, произнося слово «дубленка-а-а» — нараспев, почему-то с еврейским жаргонным акцентом.
Увидав Зацепу, старички-гардеробщики встали, как перед начальством. Оба были уже выпивши, но хотелось еще выпить. Горилки бы украинской или перцовочки. Бутылка горилки с ресторанной наценкой тогда еще стоила шесть рублей. За эту сумму гардеробщики открыли Зацепе заднюю дверь, откуда по короткому коридорчику можно было выйти прямо на улицу к дощатому забору, огораживающему стройплощадку в самом темном углу привокзальной площади. Февраль-лютый сразу взял Зацепу в оборот. Луна была высока, черт-те где, и такая твердая как давно засохший кусок карпатского сыра, разве что в мышеловку годящегося. Неаппетитная луна. И вот так светила она над площадью неаппетитно.
Помните площадь у Киевского вокзала? Тут недалеко, через мост над железнодорожными путями, вверх ка горку — и старый Арбат, самое уютное и обжитое место Москвы, а оттуда, сквозь Арбатскую площадь, прямо к Кремлю. Тут же по переулочкам два шага — и широкий Кутузовский проспект, где когда-то покойный Брежнев жил, председатель комиссии по организации похорон Хрущева. Этого хоронили заживо, и, уж потом, спустя много лет, покойник умер. Ибо председатель комиссии по организации похорон — высшая должность в государстве. Исторические места эти, как мы видим, не были лишены кладбищенского мистицизма. И в злую февральскую ночь, под карпатской луной, напоминающей о местности, откуда дикое еще славянство распространяться начало, чувство беды первородной, пронесенной через тысячелетия и не изжитой, охватывает душу. Жаль, что председатели комиссий по организации похорон не обладают если не мудростью, то хотя бы любопытством багдадского халифа Гакрун аль-Рашида, не переоденутся в простую одежду ширпотреба, которая вполне к лицу их ширпотребовским лицам, и не побродят в одиночестве, без топтунов, хотя бы в окрестностях Кремля, где-нибудь по ночной февральской площади Киевского вокзала, освежаемые ледяным ветерком с Москва-реки. Ведь каждый же из них человек, каждый — будущий покойник, и каждый понять может, что чувство беды бывает так же спасительно, как и чувство боли, если правильное, а значит, горькое лекарство выбрать, физическое и духовное. Побродили бы так, под древней, изначальной своей луной, а потом, переодевшись вновь в свои вельможные одежды, в шелковую пижаму какую-нибудь, в тепле и уюте книжечки бы надежные почитали, которые словами бы разъяснили ночные лунные ощущения о тысячелетней неизжитой беде. «Они (то есть правители славянства) были разъединены не ненавистью — сильные страсти не достигали сюда, не постоянною политикою — следствием непреклонного ума и познания жизни: это был хаос браней за временное, за минутное — браней разрушительных, потому что они мало-помалу извели народный характер, едва начавший принимать отличительную физиогномию при сильных норманнских князьях. Народ приобрел холодное зверство, потому что он резал, сам не зная за что». Вот так Гоголь, наш великий лунный мистик, объясняет источники исторических кошмаров нашей страны, объясняет плодотворную сторону болезней наших. Но и в болезнях этих иной, желающий быть временным, хватается за временное, чтоб излечиться. И поскольку нет у нас возможностей проследить за высшими, за созревшими, проследим за завязью, за началом, за зерном, которое, если в пригодных условиях разрастается, может дать тот же фрукт или овощ.
Зацепа наш, между прочим, не только член Союза советских писателей Украины, но и автор книги о путешественнике Миклухо-Маклае Николае Николаевиче, книги, которая показывает истоки русско-советского антиколониального интернационализма применительно к папуасам. После этой книги и при поддержке адмирала Сороки, родного дяди по линии жены, появились возможности обрести место в отделе агитпропа республиканского ЦК. На это место, правда, имел виды и сынок Масляника из республиканского Верховного Совета. Но дело как будто решалось в пользу Сороки, тем более что, кроме адмирала Сороки, был еще и Сорока в административном отделе республиканского ЦК, а отец их — Сорока-старший, большевик-пролетарий с киевского революционного завода «Арсенал», участник восстания 18-го года против Петлюры. Крупнокалиберный старик; и действительно имя пулеметное Максим. «Пролетарий, — говорит, — это высшее международное сословие, и в боях революции я верил, что наступит время, когда английская королева выстирает мне рубашку». А Сорока из административного отдела ЦК слушает деда и усмехается. «Ты, — говорит, — дед, наш украинский Мао Цзэдун. У тебя, — говорит, — детская болезнь в коммунизме».
Но семья была дружная и с юмором. Особенно дружеская атмосфера воцарялась, когда адмирал Сорока, ныне покойный, в отпуск приезжал. В адмирале старый Максим души не чаял, любил очень и называл морским казаком.
Украинское морское казачество с давних, еще дореволюционных времен — важный элемент российского военно-морского флота. Голосистые свистуны, потемкинцы, матрос Матюшенко, матрос-партизан Железняк, который на суше, в Петербурге, руководил разгоном Учредительного собрания. Морские широкие клеши — это те же широкие казацкие шаровары. Морской флотский борщ — прямой потомок борща украинского, главаря и родителя всех борщей, сколько бы их ни набралось. Из-за одного такого черноморского борщика восстание на броненосце «Потемкин» произошло, из-за борщика революция 1905 года на императорский флот перекинулась. В борщ мясо с червячками положили. А для матроса, особенно украинца, — это осквернение святыни, у русского царя ведь тоже привычки не было в Гарун аль-Рашида превращаться. Ему докладывают о политических агитаторах — он и верит. Однако дело-то в потемкинском гнилом борщике.
Недаром хороший и разный поэт Владимир Луговской писал в двадцатых:
И выйдет хозяйка полнеть и добреть,
Сливая народам в манерки и блюдца
Матросский наварный борщок октябрей.