— Надоела, наверно, собака? — спросил Яков. — Постоянно воет.
— Нам и осталось с ней лишь выть, — сказала Марфа Васильевна. — Ей с голоду, мне с горя. Кому мы нужны?
— Не пропадать же вам!
— Пропадем, так в миру не убудет, — безнадежно отмахнулась Марфа Васильевна.
— Давайте мы вас в больницу отправим, — предложил Яков. — Я могу из конторы позвонить, вызвать «скорую».
Он, конечно, догадался, что звать Корнея не нужно, что не зря Корней занимал деньги у Мишки Гнездина, но Марфа Васильевна снова отказалась от услуг.
— Чего-то я не видела там, в больнице! Подыхать лучше дома…
Яков посуровел.
— Не устраивайте представлений, Марфа Васильевна.
Он говорил требовательно, настойчиво и напрямик, — это она сама отвернулась от людей, а не люди от нее.
И Марфа Васильевна сдалась, отмякла, потому что невозможно было отрицать его правду и суровую прямоту.
— Да ведь не с другой же я планеты свалилась. Неужто на мою долю доброты не отпущено? А боюсь. Не поймет меня никто.
Она, болея, успела многое в себе перебрать и подвергнуть уценке, как неходовой товар.
— Вот даже перед Лизаветой моя душа не спокойна! Ни за что, ни про что так ее облаяла, на всю улицу осрамила, побежала к ней барахлишко сыново выручать. А надо было его туда самого турнуть, пусть бы выкручивался…
— Вообще Лизавету вы зря обругали, — подтвердил Яков.
— Не знаю, но перед ней больше всего неловко, она ведь тоже, как брошенная. В одинаковой мере со мной.
Марфа Васильевна повздыхала, а напоследок все-таки попросила:
— А ты мне вот что, ежели по добру хочешь услужить и коли не трудно и незазорно, то проведай ее, передай: так, мол, и так, Марфа Васильевна велела шибко-то не серчать. Мало ли под горячую руку натворишь. С мужиком-то своим она не сошлась еще?
— Да и не сойдется, наверно. Не шутка ведь!
— И то, какая уж тут шутка! Ежели сердце к нему не лежит. Так что передай. Или уж лучше, погаркай ее ко мне, хоть на минутку пусть забежит, пусть-ко старухе зло не ставит в укор.
Лизавета на второй же день явилась во двор Чиликиных, чем немало удивила Марфу Васильевну, так как на исполнение своей просьбы она особенно не надеялась. По ее расчетам, Лизавета могла запросто отказаться или уж, в лучшем случае, отнестись безразлично.
Но именно потому, что Лизавета все же явилась, a не поморговала и не заплатила за зло злом, Марфа Васильевна расчувствовалась. Какая между ними происходила беседа, были ли взаимные упреки и укоры, кто из них наступал, кто отступал, все это осталось никому неведомым, а несомненно было,-лишь то, что они нашли между собой общую точку, как Марфа Васильевна называла, «бабью».
В общем, кончилось все тихо и мирно, Лизавета накормила Марфу Васильевну обедом, нагрела на плите бак воды и помыла ее в тазу, — побанить мать Корней не догадывался.
Умиротворенная, ухоженная, нашедшая вдруг себе верную опору, Марфа Васильевна оставила Лизавету у себя ночевать, а когда та перед сном разделась, спросила:
— Ты чего это, вроде как в корпусе пополнела? Уж не затяжелела ли?
— Начала.
Призналась она без смущения, а как-то даже с особым удовольствием и нескрываемой радостью.
— Ах ты, господи! — сказала Марфа Васильевна. — Экая же ты лихая! Без мужика с дитем смаешься.
— Не смаюсь. Еле дождалась!
— Нагуляла, небось, или от своего мужика?
— От кого хотела, от того и взяла, — засмеялась Лизавета. — Не напрасно любила…
«Да, вот и это произошло так просто, — подумал Корней. — Стоило им лишь понять друг друга».
За окном, в ночи, моросило. Мелкие капли воды стекали по стеклу, образуя узоры. Ночник возле кровати Марфы Васильевны накалился, белое пламя внутри лампы замигало и вдруг потухло. Корней принес из горницы другую лампу. Марфа Васильевна снова строго оглядела его.
— Ты вот меня ругал, я-де всегда давала тебе и отнимала, а сам-то как поступаешь? Берешь да бросаешь! Дите у Лизаветы твое?
— Мое, — желая быть независимым, ответил Корней.
— То-то же!
— Мое и будет мое, — еще раз подтвердил Корней.
Остаток ночи прошел в томительном ожидании рассвета. Уже все было решено и после всего пережитого поставлена точка. Он, Корней Чиликин, мужественно признал, что вихляние туда и сюда, будь то в семье или на заводе, перед матерью или перед людьми, с которыми вместе трудишься, попустительство своим слабостям и мелким желаниям, вовсе не тот путь, где находится истинное призвание человека и где он может найти самого себя в полной мере.
На заводе почти никто не обратил внимания на его разрыв с Кавусей. Лишь Семен Семенович справился о состоянии здоровья Марфы Васильевны, да Мишка Гнездин дружески подмигнул и слегка сунул кулаком, но и то мимоходом, и то, вероятно, потому, что, собираясь ехать в трест, Корней сказал Богданенко:
— Нам с вами, Николай Ильич, делить нечего. Давайте не будем подставлять друг другу подножии. Я работаю не для вас лично, хоть именно вы назначили меня на должность технолога. И вы, и я служим общим интересам. Проект реконструкции нужно поправить. И я это докажу.
Он был уверен и тверд, поправки к проекту были как бы проверкой его знаний и опыта, его отношения к делу. Эти поправки он еще раз пересмотрел и обсудил вместе с Яковом, Гасановым, Семеном Семеновичем, а также заручился согласием проектировщиков быстро все переделать.
Но согласование и исправление проекта затянулось. Пока проект прошел все инстанции, малые и большие, пока, наконец, поставили на нем многочисленные штампы, резолюции и печати, подступил уже ноябрь, затем землю сковало декабрьским холодом, завалило сугробами, заиндевели деревья, и косогорское озеро затянуло прочным льдом. В переулках между сугробами пролегли узкие пешеходные тропы. В октябрьский праздник отгулял Корней свою свадьбу с Лизаветой, хотя и без шума, без громких песен, без битья посуды и без богатых даров, как гуляли по обычаю прочие молодожены. Гостей собралось мало, всего лишь дядя, Яков Кравчун и Мишка Гнездин с Наташей, каждый из них выпил свою рюмку и каждый сказал свое доброе слово, как подарок на свадебное блюдо. Это было как раз то, чего всегда не хватало в здешнем доме. Марфа Васильевна три недели провела в больнице и, как она потом выразилась, «в спокойствии оклемалась». И с тех самых пор кончилось и замкнутое одиночество большого чиликинского двора, не умолкала калитка ни в будни, ни в праздники. Только еще с Семеном Семеновичем никак не могла Марфа Васильевна помириться, застарелая боль нет-нет да и колола ее, и возвращалась еще иногда тоска по проданной сыном корове, по тишине, по издавна привычным трудам…
15
(Из письма Корнея Чиликина другу в Донбасс, 20 декабря 1957 года)
«…Все, конечно, просто и ясно, если, как говорит Яшка Кравчук и как пишешь ты, не мудрить над своей собственной жизнью, не двоить, не искать личной выгоды, не тащиться где-то в хвосте и по обочине, а просто жить наравне со всеми, по правде, по чистоте, с верой и доверием, а точнее сказать, — с открытой душой.
Ты, впрочем, пойми меня правильно, я вовсе не утверждаю, будто надо опускаться, ходить в отопках, в застиранных штанах, спать на голой кровати посреди голых стен и клопов и владеть какими-нибудь двумя десятками фраз для общения с людьми.
По-моему, чтобы чувствовать себя вполне нормальным человеком, совершенно не нужна нужда. Что-то я ни разу не слышал ни от кого: «Вот у меня в квартире пусто, поэтому я лучше всех!» Наоборот, куда ни посмотри, каждый стремится получить жилье в благоустроенном коммунальном доме или же построить свой дом, развести сад, организовать быт. Все люди покупают мебель, ковры, телевизоры, стиральные машины, хорошо и по моде одеваются, и при всем этом, стремятся хорошо работать, побольше зарабатывать, получать награды и премии, вносить рационализаторские предложения и за них тоже получать премии. Да и от курорта никто не отказывался.
Это богатство, а не обогащение! В богатстве, насколько я теперь разобрался, есть простота и правда, оно создается трудом и нацелено оно в будущее, а в обогащении нет ни простоты, ни правды, а только голимая духовная нищета и только лицемерие, равнодушие, то есть всякая сквернота персональной конуры.
Моя мать купила еще в сорок седьмом году пианино. Не знала, куда сплавить во время денежной реформы двадцать тысяч рублей. Уже много лет это злосчастное пианино торчит в комнате, никто на нем не играет и, наверное, не будет играть, — я сам даже на гармошке играть не умею. Но это «вещь»! Я добавлю от себя, — для нас она бесцельная вещь, скопище пыли. А между тем, кому-то она дозарезу нужна, надо учить детишек, в магазинах за пианино целые очереди.
Стало быть, наше пианино не признак богатства, а признак нашей бедности. Недаром отец однажды сказал: «Все у нас есть, а я нищий!» Вот и я тоже стал бы нищим с нашим домом и садом, с легковым автомобилем и полными сундуками. Вещи все заслоняли собой: откровенность, душевность, любовь, ласку, честность. А ведь без этого нет и не может быть семьи, только общежитие квартирантов.
Так вот и глохнет потом в душе все доброе, начинаешь сам жить вкось и вкривь, черствеешь и холодеешь и духовным своим нищенством пакостишь самому же себе. Мне казалось, будто Тоню я любил, а ведь утаил от нее Лизавету. От Кавуси утаил и Тоню и Лизавету. Какая же это любовь и дружба? На что я надеялся? Или вот возьмем, к примеру, мои взаимоотношения с дядей. До нынешней осени я у него в доме не бывал. Мать внушала мне, будто он ее «погубитель», а ведь против нее лично он ничего дурного не совершил, он помогал лишь раскулачивать моего деда по матери, но ведь то было время, когда народ начинал строить свою жизнь по-новому. Втайне же дядю я уважал.
Ты вправе меня обругать, дескать, какой черт держал тебя, ты мог бы собрать свои манатки и уехать из семьи, плюнуть свысока на свое позолоченное нищенство, коли оно тебе не нравится! А я тебе скажу: скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается! Ну-ка, попробуй уйди от своих родителей. Уж какие они там, хорошие или никуда негодные, а ведь их никем не заменишь, ты с детства привык к ним и ты, если ты хоть мало-мальски чувствуешь себя честным, то не сможешь сделать такого шага, рано или поздно твоя совесть вернет к ним. Если думать только о себе, о своих удобствах, а старики пусть без тебя мыкаются как им угодно, то не будет ли этот эгоизм тем же нищенством? Я, впрочем, попробовал, — уходил к Кавусе…
Я иногда вспоминаю, как ты бывало насмехался, когда мне хотелось доказать, что какими нас воспитали родители, такими мы и останемся или, если переменимся, то снаружи, а не в душе. Кстати сказать, в нашем споре ты меня тогда не переубедил. Так я и вернулся домой со своей мелкотой, и здесь моя мать, да типы, как Артынов и Валов, продолжали в меня подливать такое зелье, как выгода, как «моя хата с краю», как «плетью обуха не перешибешь», как «рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше», как «не плюй против ветра», «не плюй в колодец, из которого еще тебе придется напиться» и прочее. И ко всему этому, как ты знаешь, попал я еще и на должность, — в диспетчерскую, — к которой у меня не было никакого желания, и столкнулся с Богданенко…
Но, пожалуй, уроки, которые я получил здесь и о которых я тебе подробно писал, пошли на пользу. Людей посмотрел и себя показал и понял, что «нечего на зеркало пенять, коли рожа крива». Не ты себя цени, а пусть-ка тебя люди оценят!
Как-то вечером слушал я передачу по радио. Передавали одну из симфоний Бетховена и рассказывали о самом композиторе. В музыке я не силен, наверно, симфония здорово гениальная, не берусь судить, а вот то, о чем рассказывал диктор, меня сильно взволновало.
Бетховен задал одному из своих учеников урок на дом. Ученик выполнил и на нотной тетради написал: «Исполнено с божьей помощью!» Бетховен же, прочитав эту надпись, зачеркнул ее и написал свое: «Человек, помоги себе сам!»
Сказано великолепно! Слова такие запоминаются навсегда. Да, именно человек, помоги себе сам! И вот это я попробовал применить к себе. Что же я такое? Все у меня есть, а того, самого главного, что делает человека настоящим, по-видимому, я еще не достиг. И я подумал, что мало быть просто честным, трудолюбивым, мало быть умелым. Ни за одно свое слово, ни за один поступок не должно быть стыдно! А как же это сделать? Неужели дожидаться, когда кто-то о тебе позаботится, когда доберется до тебя общественность и вправит тебе мозги, поставит на правильный путь?
И не надо кукарекать на всю улицу после первой же маломальской победы над собой, дескать, вот я уже человек…
Вычистить себя очень трудно. Это как больной зуб рвать. Мне дядя как-то говорил, что он всю свою жизнь только тем и занимался, что вырабатывал из себя человека, то есть подчинял разуму нервы, привычки, нрав, силу. Теперь-то я его начинаю понимать…
Отсюда, издалека, вижу, как ты улыбаешься: «Не кукарекай, Корней!» А я не кукарекаю, да впрочем, и не стараюсь жалобно повизгивать, как щенок, которому наступили на хвост.
Но мы с тобой договорились: друг от друга ничего не скрывать, не таиться, плохое или хорошее, все равно, поэтому, что ж мне перед тобой-то выламываться! Я ведь не только из книг начитался, а из самой жизни хватил! Или ты не согласен? Так давай поспорим! Ты только в похвальбе меня не обвиняй. Любование собой — это ведь тоже не от богатства души и не от большого ума…»