Но надежда на время была привычной. Вот и мать всегда повторяла: «Не торопись! Обождем — увидим, пусть время пройдет!» И хотя он, Корней, успокаивал себя, будто течение времени что-то изменит к лучшему, уверенности твердой не было.
Все, чего он дожидался, оборачивалось не в его сторону.
Даже дома, в семье.
Марфа Васильевна заставила Назара Семеновича временно уволиться с завода и отправила его рыбачить на озеро, километров за семьдесят от города. Старик перед этим снова проштрафился: подобрал к чулану ключи, добрался до корчаги с брагой. Марфа Васильевна нашла его на веранде, где он, уже опившийся, черпал брагу ковшом и поливал себе голову. Сгоряча она пнула его сапогом, старик опустился на четвереньки и стал на нее лаять. Ошеломленная, она упала на лавку и заревела.
На озере Корней выбрал для рыбной ловли заводь, куда из-за гор не прорывался ветер. Назар Семенович покорно сидел на песчаном берегу, опустив ладони в воду, и не проронил ни слова, пока Корней ставил для него брезентовую палатку, таскал из леса сушняк, строил в камышах садок.
Лишь позднее, провожая Корнея домой, старик печально сказал:
— Ты меня, сын, шибко-то не вини! Был я батраком, так батраком и остался. Полный дом добра, а моего в нем нет ничего. Нищий я.
Два раза в неделю по ночам Корней ездил на стан за уловом. С отцом разговаривать было тягостно.
Не слишком много приятного получалось и с матерью. Она отчего-то сразу подалась, была озабоченной, вялой и часто коротала ночи без сна, сидя на крыльце веранды. Однажды, после бессонницы, с ней стало плохо. Корней вызвал поселкового фельдшера. Тот послушал, прописал сердечные капли, велел лежать, но она все-таки поднялась и, перемогая себя, занялась огородом. На капустных листьях и на помидорной ботве размножалась тля. Обработанный дустом сад и огородные гряды выглядели уныло, словно больные.
Как-то днем ненакормленная Пальма сорвалась с цепи, сбежала со двора и порвала рубаху на соседском парнишке. Сосед гонялся за ней с ружьем по всему Косогорью, выгнал за околицу и там застрелил. Взамен Пальмы Марфа Васильевна купила и посадила на цепь другую собаку, та скучала о прежнем хозяине, скулила, выла, грызла цепь и никого к себе не подпускала, оскаливаясь. Корней отлупил ее кнутом и хотел прогнать. Марфа Васильевна вступилась, выругала его площадно, как с ней прежде не случалось, и он в отместку ночевал в общежитии, на одной кровати с Мишкой Гнездиным.
— Это время у тебя теперь такое, — сказал Мишка.
— Плохое, что ли?
— Вот я где-то читал, что бывает оно тесное и просторное, длинное и короткое, доброе и жестокое, умное и неумное, смирное и драчливое. Например, на заводе: полмесяца — длинное, а остальные полмесяца — очень короткое. У меня, когда деньги есть, — доброе, а без денег — злое. Сейчас я в полосе умного времени: книжки читаю, разбираю внутри себя хлам.
— Сами мы не живем одинаково, — мрачно возразил Корней. — Надо довольствоваться тем, что есть, а нам все мало: подай больше, лучше, красивее!
Он припомнил Тоню и добавил зло:
— Достался тебе кусок сладкого пирога, так ешь его, жуй за обе щеки, но не макай в горчицу и не кроши на стол!
— А если сладкий пирог горше редьки?
— Так откажись сразу, по-честному, не финти.
— Именно, не финти, — подтвердил Мишка. — Уж ежели жить, так жить! Мне вот тоже досталось после сладкого горькое…
Только накануне его судили на заводе всенародно, товарищеским судом за разгульное поведение. Он сидел на передней скамье один, вокруг сидели и стояли заводчане. Вел суд Чермянин, а общественным обвинителем выступал сам парторг, Семен Семенович.
— Ведь, смотри-ка, честь какую я заслужил, — с кривой усмешкой добавил Мишка. — Людям после смены надо домой, на отдых, а они предпочли любоваться на меня. И как же назвал меня твой дядька? «Ты, — говорит, — Михаил, почему пачкаешь нашу благодатную землю? Или ты яловая нетель: жрешь, пьешь, мычишь и кладешь за собой лепехи, не давая молока, не зачиная, не продолжая рода!» Каково! Это я, Мишка Гнездин, нетель!
Посреди ночи разбудил Корнея. В одних трусах он ходил по комнате. Свет не горел. Только через открытое окно падали на стены отсветы фонаря.
Корней не вставал. Мишка приподнял его за плечи и усадил на кровати.
— Нет, все это верно, и мне нельзя обижаться: я нетель, притом еще рыжая! Но ты разъясни мне: есть на свете чистая любовь или ее выдумали? Вот хорошо ли тебе с Тонькой? Или ты просто балуешься с ней, как с Лизаветой?
— Да пошел ты к чертям, — вяло выругался Корней, почти засыпая.
— Почему Тонька меня презирает?
— Потому что вообще ты парень хреновый! Отвяжись, ради бога, дай выспаться!
— А кто же настоящий? Ты? Нет, ты от меня тоже далеко не ушел. Ты честный частник, только и всего! Настоящие те, кто живет не по-нашему. Они строят коммунизм, у них есть идеалы, а я, ты, твоя мамаша — просто обозники. Мы идем позади или по обочине и подбираем крохи. Мы с тобой даже на настоящую любовь неспособны. Я бы на месте Тоньки тебя давно бросил. Вот как меня… девчонка одна бросила! Я любил, а она бросила! Ей надо не такого, как я! Но как же стать настоящим?
— Перестань бродить, ложись спать, — посоветовал Корней, потянувшись.
— Это душа моя бродит. Я ее убеждаю: перестань рыдать, душечка! Хорошие люди не для нас, чистая любовь тоже. Уж очень я считал себя удачливым: брал все без переживаний, а на поверку выходит насыщался дерьмом…
— Тебе, наверно, выпить хочется? — спросил Корней.
— Завтра может случиться, а сейчас не надо! Желаю постичь самого себя!
— Постигай! — сказал Корней и привалился к подушке.
Уснуть крепко, взахлеб, как спалось перед этим, не удалось. Сон нарушился. Полезла в башку всякая всячина, мысли возникали короткие и несвязные: о Тоне, о заводских делах, о домашнем неустройстве, о дяде, о Яшке, еще о чем-то, а к утру все они словно куда-то улетели и в памяти от них ничего не осталось.
Настроение после такой ночи ничуть не исправилось. Домой он зашел лишь переодеться в спецовку. Мать косилась и ворчала. Позавтракал черствым куском хлеба и огурцом на пути в завод.
— Гульнул, наверно? — спросил Валов безразлично. — Помят весь.
Корней двинул бровями, но сдержался и, погодя полчаса, ушел «проветриться».
В лесной полосе возле станционного тупика звонко перекликались скворцы, паслись телята, и, шагая по шпалам, он припомнил, как бегал здесь, по зарослям кустарников, в детстве, придумывая разные игры. Тогда у него не было никаких обязанностей ни перед кем, вот как у этих телят. Весь сам для себя! Все приносило с собой неповторимую прелесть, даже печеная в костре картошка без соли, или зеленый горошек акации, или крохотный мешочек с медом, выдранный из пчелы.
С насыпи бурой змейкой ползла в чащобу тропинка. Корней выбрался по ней на пригорок, прилег в траву. Ощущение, которое бывало в детстве, не возвратилось. Трава, запыленная, худосочная, без запаха, отвращала. Тогда он забрался в гущу лесной полосы, в тень, на мягкий настил падалика. И здесь тоже пыль изъела на зелени свежесть, а в знойном парном застое настороженно висела липучая паутина.
После полудня вызвал Богданенко. В кабинете они остались вдвоем. Корней, присев к столу, терпеливо выжидал, пока Богданенко чертил на приказе свою фамилию. Буквы он ставил крупно, с завитушками, словно вензеля на медовых пряниках. Потом подал этот приказ Корнею и велел читать. Речь шла о премиях. Награждались мастера, начальники цехов, среди них Корней нашел и себя.
— Чуешь! — самоуверенно, пожалуй, даже хвастливо сказал Богданенко. — Потрудились-то в прошлый месяц недаром. Не поспали, зато вот…
— А вы считаете это нашей заслугой? — подчеркнуто иронически спросил Корней, намекая на письмо прораба, а также на потушенные технологические огни и всю ту шумиху, что творилась во время «аврала».
— План же дали сполна!
Богданенко отвернулся, постучал в раздумье пальцем по портсигару, закуривая.