— Ты намерен каждый мой шаг брать под контроль. Без парторга чихнуть не смей.
— Потушить огни в печах — это, Николай Ильич, не «каждый».
— Да ты сам-то ни черта не смыслишь.
— Возможно, очень даже возможно! Ни у меня, ни у вас дипломов нет, но я здесь тридцать лет, а вы только год.
— Я не юнец!
— Так ведь и я не вчера родился! У меня седина, и у вас тоже, и в партии мы состоим уже не первый год, и перед партией оба в ответе. Очевидно, придется нам с вами обсудить наши дела…
— Ты меня не пугай!
— Я хочу поступить по-честному и заранее известить вас…
Увидев Корнея, оба замолчали и разошлись. «Сила, что ли, в нем играет, такой он норовистый, — провожая взглядом Богданенко, подумал Корней. — Неоседланный, необъезженный, уздечку не терпит. Или же характер такой каменный? Ведь понимает же, наверно, какой вред производству наносит. А все же стоит на своем, лишь бы он был наверху. И получается не по-хозяйски!».
Это слово, — «не по-хозяйски», — прилипло к языку и втемяшилось в голову, и почти до утра Корней повторял его, замечая лихорадочную поспешность и наплевательство на экономию, на потери, на разлад технологии, которыми сопровождалось завершение плана.
На рассвете Корней отправил на станцию последний груженый состав. Закрывая выезд, вахтер Подпругин огорченно вздохнул:
— Ну, слава те, господи! Наконец-то спроворили все! Теперич числа до двадцатого станем отсыпаться, да на стульях зады протирать. Пока заново завод направят, пойдет наша машина на малых оборотах. Слышь, Корней Назарыч, как сразу тихо стало? Отстрадовались!
Действительно, когда паровоз, рассыпая искры в серое небо и буксуя, скрылся за перелеском, на складской площадке стало тихо и пусто, как в поле, с которого убрали весь урожай. Рабочие разошлись по домам, замолкли электрокраны, даже вытяжные вентиляторы попыхивали вполовину дыхания, несмело и неуверенно от большой усталости.
Артынов все еще отлеживался на кушетке в медпункте. Предутренний сон был ему сладок и приятен. Лежал он в одних трусах, по-домашнему, мирно похрапывая, и заросшее волосами его сытое пузо колыхалось, как набухшая квашня. Дежурная медсестра, пожилая, вязала крючком кружевной воротник. Храп и оголенное, жирное, волосатое тело Артынова ее, очевидно, смущали.
— Младенческая невинность, — зайдя о нем справиться, сказал Корней брезгливо, — к этакому блаженному лику только ангельских крыльев не хватает. Ну, как его здоровье?
— А что ему? — безразлично ответила медсестра. — Как с вечера залег, так еще не просыпался.
— Солдат спит, служба идет.
— А что ему? — повторила медсестра. — Не больной, небось. Так себе: трень-брень через плетень…
Корней ткнул пальцем в пузо Артынову, побудил:
— Эй, добрый молодец, подымайся, иначе славу без тебя поделят!
Тот перестал храпеть, что-то промычал и перевернулся на другой бок. Корней еще раз ткнул его и пошел в контору, докладывать.
Богданенко бодрствовал. Лицо у него за ночь осунулось, глаза воспалились. На столе валялось несколько коробок из-под папирос, наполовину пустых, но сам он был в настроении. Спросил:
— Закруглили?
— Да-а, конечно! — подтвердил Корней. — Дело сделано, ставок больше нет! Можете снимать куш!
— Вот, теперь убедись. — Не обратив внимания на скрытую иронию, назидательно произнес Богданенко. — Этакую гору сдвинули с места. — И протянул руку для благодарности. — Спасибо! Я в тебе не ошибся. Вначале ты мне показался пресным или недоваренным, посомневался в тебе, но зря: ты, парень, мне по натуре. Еще раз спасибо. Можешь идти домой, сегодня на завод уже не являйся и завтра тоже. Даю отгул.
Корней молча поклонился, дескать, вам тоже спасибо, Николай Ильич. Проворство и натиск, которые вы показали, — это, мол, проявление воли и мужества. Однако похвалу в душе отверг. В семье Чиликиных хвалить не умели и не находили нужным. «А за что хвалить? — говорила в подобных случаях Марфа Васильевна. — Не луну с неба снял! Похвала только портит. Да и подносят-то ее не от полного сердца, вроде, как постным маслом помажут. Ты лучше живи так: что сделал, то твое, а не сделал — время зря потерял. Кончил день — просей часы и минуты в решете: какую пользу получил?».
Он так и поступил, «просеял» мысленно прошедшие сутки, но «в решете» осталось больше досады, чем пользы.
Не заходя домой, Корней спустился на берег озера, к плесам, выкупался в теплой щелочной воде. Озеро искрилось и рябило. От утреннего солнца пылали в степи ковры разнотравья. Неподалеку мальчишки уже гоняли футбольный мяч. Девчонка с косичками, сидя на борту лодки у причала, мыла ноги в прибое и тоненько пела.
3
Еще несколько раз Лизавета приходила по ночам под ветлу. Издали наблюдая, как она торопилась, Корней порывался туда, а все же не шел вслед. Что поднимало ее с постели, обцелованную мужем, и гнало сюда? Так любила!..
Сравнивая Лизавету с Тоней Земцовой, он находил в ней, в ее безрассудстве, в отчаянном самоприношении унизительное для нее и для себя, и поэтому, желая стать достойнее чистоты Тони Земцовой, отправлялся к себе в сад, в свою постель под яблоней и лежал там, долго не смыкая глаз. Впрочем, иногда он сожалел, что сберег Тоню и не привязал ее к себе способом, единственно надежным против девичьего самодурства.
Лизавета не обижалась, лишь однажды мимоходом сказала:
— Да улыбнись же ты! Жить так хорошо!
Между тем, на заводе, как и предсказывал Подпругин, «отсыпались»: Богданенко постоянно уезжал в трест, Артынов благодушествовал. В обеденный перерыв он прочно обосновывался в столовой, надуваясь пивом, похлопывал себя по животу и рассказывал Фокину анекдоты. Часто к ним присоединялся десятник Валов. Втроем они опорожняли дюжины бутылок, накидывали груды окурков, пока Лепарда Сидоровна не закрывала буфет.
Снова надвигался аврал.
В этом междуделье, будучи не очень-то занятым и загруженным работой, Корней чаще стал бывать в цехах. Невольно его влекло туда, хотелось глубже понять, что же все-таки происходило? И почему?
Сушильные туннели чадили, сырец не просушивался, выходил из них с закалом, как непропеченный хлеб, в обжиге его рвало на половинки. Почти четвертая часть посаженного в обжиг кирпича после выгрузки выбрасывалась в отвал. Сотни часов, затраченных на добычу глины, формовку, сушку и обжиг, оказывались пустыми. Еще сотни часов обесценивались, так как стандарт и вообще технические условия, предъявляемые к качеству кирпича, почти не выдерживались. «Но почему же, в таком случае, мы отправляли и отправляем кирпич по преимуществу первым и вторым сортом, выигрываем в ценах, хотя должны бы проигрывать? — думал Корней с опасением. — Ведь получается явный обман! И я тоже участник!»
Он мог бы, конечно, оправдаться где угодно: «Обмана сразу не заметил, с непривычки за всей отгрузкой не проследил, полагался на акты о сортности, подписанные Артыновым и Шерстневым. Эти акты приложены к накладным и сданы в бухгалтерию, там их всегда можно взять».
Так ведь и было в действительности. Богданенко торопил, нужно было скорее грузить, грузить и грузить! Не оставалось даже свободной минутки на размышления.
Однако его, Корнея, интересовало теперь не то, как он «прошляпил». Гораздо важнее было выяснить: как этот обман совершался?
Оказалось все очень просто. Весь отдел технического контроля состоял лишь из двух человек — Ивана Захаровича Шерстнева и лаборантки. Понятно, Иван Захарович сам не ходил на склад или в обжиг, чтобы лично взять кирпич на контроль и лично его испытать. Контрольные экземпляры доставлял в лабораторию Артынов, на выбор, без изъянов, так что у Ивана Захаровича, неспособного на всякие выверты и подвохи, не возникало никаких подозрений. Проверив «первосортные кирпичи», он, очевидно, со спокойной совестью ставил свою подпись на акте вместе с Артыновым. Если уж пришлось бы кому-то «давать по загривку», то в первую очередь ему.
Все это возмутило Корнея, он уже готов был пойти и предупредить Шерстнева, а также главбуха Матвеева, но сразу сгоряча не пошел и не предупредил, поосторожничал, а на следующий день остыл и раздумал. «Неужели же этого никто не видит, кроме меня? К черту! Пусть каждый отвечает сам за себя!»