— Они принесли мне неудачу, — сказал он, подмигнув.
Он оделся, как будто начинающийся день был одним из самых обычных. Выпил апельсинового сока и очень рано пришел в издательство. Дождавшись часа, который он счел удобным для звонка, он набрал номер. Никогда в жизни он так сильно не волновался, прислушиваясь к гудкам в трубке.
— Как только ему станет лучше, он вас примет, — пообещал мужской голос на том конце провода.
Я предположил, что это секретарь Моры или его помощник. Мысленно он возблагодарил своих духов-хранителей: впервые информация, которую сообщил ему редактор, оказалась правдивой.
Это обещание он получил после своей долгой, сбивчивой речи, во время которой он боролся с собственной застенчивостью и неумением говорить. Он хорошо писал, но абсолютно не умел произносить речей.
Я выразил тому незнакомому голосу свое восхищение талантом Ипполита Моры и огромное желание познакомиться с писателем лично.
В своей торопливой речи он упомянул, что написал панегирическую статью — на этом напыщенном слове он пару раз запнулся — и опубликовал ее в лучшем журнале Гаваны.
Тому голосу удалось вставить несколько односложных междометий, но, когда скорость его речи достигла апогея, на другом конце провода наступила полная тишина. Она была настолько глубокой, что по временам я спрашивал, слышит ли он меня, боясь, что связь прервалась или что повесили трубку. Мне удалось справиться с волнением. На том конце повторили, чтобы я дождался, пока писатель поправится.
Тот голос снова предлагал мне подождать, но на этот раз — после всех моих прежних ожиданий — у меня было, по крайней мере, обещание о встрече. Темное пространство, отделявшее его от писателя, начало понемногу сокращаться и светлеть. Он почувствовал себя спокойнее, зная по опыту, что дни пройдут. В этом очередном ожидании я ограничился наблюдением за проходящими днями. «Пока Мора не поправится». Пока писатель выздоравливал от болезни, о которой ни он, ни большинство людей не знали, равно как и о многих событиях жизни Моры, он занялся изучением его романа, делая кое-какие записи.
Если бы наша встреча все-таки состоялась, после нее я планировал написать обширный критический очерк, развивая идеи и понятия, намеченные в статье. Через некоторое время его амбиции возросли. Мучившие его неисследованные загадки в произведениях Ипполита Моры и в его личной жизни требовали создания исчерпывающего труда. Обе эти тайны заслуживали книги и, казалось, требовали ее написания, и он был готов взяться за это. И статья, и очерк становились тем самым предварительными исследованиями для его будущей большой книги. У него уже было несколько документов, размытые фотографии…
Он решил, что книга будет в некотором роде анахроничной, как чистая рубаха-гуайавера писателя. В ней он соединит биографическое повествование с литературным анализом — этот метод, сейчас почти забытый, использовал в свое время критик Сент-Бёв. Ему предстояла серьезная, воодушевляющая работа, которая к тому же требовала изменения стиля письма, а следовательно, и изменения его личности. В своей будущей книге в одной из объемных глав он затронет тайную связь писателя с Анной Моралес. Что из ее слов окажется правдой? Правдой или оправдательной фантастической выдумкой?
Тяжелая работа, которая ему предстояла, привела бы к публичному раскрытию творчества и личной жизни Ипполита Моры, до того момента никому не известных.
— Каждый уважающий себя критик, — сказал он, подбадривая себя, — обязан излагать все своему читателю ясно и достоверно.
Когда он рассказал об этом проекте, его коллега-прорицатель был поражен.
— Тебя опубликуют за рубежом, переведут твою книгу, а после смерти романиста ты заработаешь кучу денег.
Возможно, втайне он лелеял эту мысль, однако она не была для него единственным стимулом, в этом он ясно отдавал себе отчет. Зарабатывание денег на результатах исследования любимого произведения не было оскорблением или позором в том случае, если бы явилось простым следствием работы, а не основной целью. Меня не терзали моральные страдания или мучения, вызванные подобными мыслями.
Двадцать один день спустя, отсчитанный один за другим, тот же голос по телефону назначил ему встречу на следующий вечер.
Ипполит Мора расположился на некоем подобии дивана бледно-лилового цвета, напомнившего ему цвет губ поэтессы. Он сидел, вытянув ноги, с высоко поднятой лысой головой, посаженной на широкую шею, словно древнеримский бюст, с резко очерченным в полутьме профилем.
Когда я вошел, он протянул мне руку для приветствия, которая так и замерла в воздухе, не пожав моей. Это была маленькая рука с короткими, очень аккуратными пальцами и легким пушком и, как я заметил, слегка нерешительная. В часы, проведенные в жажде встречи, он представлял себе его руки с длинными властными пальцами, эдакими ловкими щипцами, которыми он сражался с упрямыми словами.
Он пригласил меня сесть на восточного вида пуфик, низкий, без спинки. Его диван стоял у окна, через которое в комнату проникали последние вечерние лучи, и против света едва ли можно было различить движения писателя. На меня же, напротив, падал весь скудный свет комнаты. Я предположил, что так было задумано: вместо того чтобы за ним наблюдал я — что я и собирался сделать, входя в комнату, — получалось, что наблюдать за мной будет он. Его слова это подтвердили.
— Вы очень молоды, — услышал я его голос с явными металлическими, слегка высокомерными нотками: видимо, таким образом Мора пытался создать впечатление, что держит себя в руках.
И опять, как на вечере у Анны Моралес, проявлялось это досадное повышенное внимание к моей молодости, как будто бы никакими другими достоинствами я не обладал. Но писатель, по крайней мере, не стал упоминать о его так называемой красоте, которую восхваляла поэтесса. Он думал, мечтал, что Ипполит Мора примет его в своей чистенькой гуайавере, но снова ошибся: Мора был одет в старую выцветшую рубаху и черные брюки, и то, и другое широкого покроя.
Его одежда, в особенности брюки, перекликалась с обстановкой комнаты, где стояла китайская мебель, покрытая блестящим черным лаком с инкрустацией из слоновой кости. Он с удивлением разглядывал абажуры из красной ткани, высокие синие вазы, кинжалы и бумажные веера на стенах, расставленные по полу и столам канделябры и большие свечи, пахнувшие ладаном, сандалом и цикломеном. По правде сказать, ни одно из произведений писателя не выявляло его глубокого интереса к предметам восточного интерьера. Кажется, мои ожидания от только что сделанного открытия с намерением произвести новые исследования, которые пригодятся для будущей работы, были раскрыты Ипполитом Морой. Он проговорил, как бы объясняя:
— Мой любовник страстный любитель всего китайского.
Он не понял, что его удивило больше: неожиданное увлечение китайскими вещицами или то, что разговаривавший с ним по телефону мужчина оказался не секретарем или помощником, а любовником. Когда на меня сваливается сразу несколько удивительных открытий, мне иногда очень сложно определить важность и значение каждого из них в отдельности, удельный вес, как сказал бы химик.
И в этот момент, словно для того, чтобы рассеять его оцепенение, вошел любовник, поздоровался и поставил на столик поднос с чайником и двумя чашками, разумеется китайскими, и удалился, сделав неопределенный жест, наподобие гейши, так, по крайней мере, расценил его гость.
— Чай заварится через пять минут, — предупредил он.
Я заметил, как Ипполит Мора улыбнулся. У него были красивые, крупные зубы. В его улыбке была особая нежность, как подтверждение некоего семейного ритуала, существовавшего между ними.
Выходя, любовник на секунду задержал на мне взгляд, между ног, я машинально опустил глаза и обнаружил бутылку вина, которую я поставил туда, когда садился, и о которой я напрочь забыл. Я заточил мою посланницу между ног, сказал я про себя, подтрунивая над тем, что забыл совет приятеля-редактора.
— Это подарок, — признался он спешно, поднимая бутылку вверх до уровня лица Моры.