Вспоминаются мне еще мои выпускные экзамены. Не до них мне было тогда: я была влюблена, стоял май месяц с сиренями и соловьями, и заниматься было трудно. Напрасно я сидела ночи напролет перед туалетным зеркалом, чтобы вид собственного лица отгонял сон, и пила крепкий чай... Два экзамена ярко помню: физики (с учителем физики у меня были всегдашние нелады) и закона Божьего.
Физик наш, болезненный и желчный человек, всегда с подвязанной щекой, терпеть меня не мог, да и было за что. Я оказалась по физике безнадежно бездарна; да и то сказать: трудно было запомнить формулы без опытов, а опытов у нас не делали -- и приходилось верить всему на слово. Он же знал, что по другим предметам -- особенно по математике -- я иду хорошо, и приписывал мои плохие знания лености. Его экзамена я боялась отчаянно.
Когда я вошла в класс, у меня отлегло от сердца: я увидала, что его ассистентом сидит муж начальницы гимназии Михаил Юрьевич, прелестный старик, мы его любили, нисколько не боялись, он звал нас "девочки", баловал и вместо уроков космографии сплошь да рядом рассказывал нам какие-нибудь истории из своей жизни, как, например, пришла к нему бабушка отдавать внучку в гимназию -- и он узнал в ней свою первую любовь, и т.п.
Один из экзаменаторов экзаменовал устно, другой -- письменно. Вызывали по две. Моя соседка пошла налево к учителю -- меня поманил направо Михаил Юрьевич к доске. Он задавал мне разные вопросы, на которые я должна была отвечать мелом на доске. Не помню уж, что я там писала... но добрые глаза Михаила Юрьевича щурились все веселей, наконец он сказал мне:
-- Ну-с, нарисуйте мне локомотив!
В полном отчаянии я стала рисовать локомотив, как рисуют дети: колеса, дымок из трубы... собиралась нарисовать человечка на тендере, но Михаил Юрьевич не дал мне докончить это художественное произведение и, давясь подозрительно, будто что проглотил, сказал мне:
-- Оч-чень хорошо!.. Сотрите! -- и, несомненно, подмигнул мне в сторону учителя. Я, вся красная, перешла к тому... и быстро заполучила "двойку" по устному. Но так как добрейший Михаил Юрьевич (будь ему земля пухом!) поставил мне "пятерку" -- то в общем я получила переводной балл -- и в моем аттестате среди гордых "пятерок" по другим предметам скромно стоит "тройка" по физике.
С законом Божьим был анекдот иного рода. Я и не заглядывала в учебник: май, сирень, итальянские песенки -- при чем тут литургия Василия Великого? А как раз она-то мне и досталась. Я похолодела: мне жаль было и старенького батюшку -- осрамить его в присутствии каких-то чужих двух важных духовных лиц в роскошных лиловых рясах, с наперсными крестами...
И вдруг батюшка, когда я на его вопрос: "Какой билет?" -- дрожащим голосом ответила "Литургия Василия Великого", -- сказал своему соседу:
-- Ну, это хорошая ученица, задайте ей вопрос потруднее...
И важный священник спросил меня:
-- Как вы полагаете, в чем разница между религиями христианской, иудейской и магометанской?
Вот так "потруднее"! У меня поистине "уста разверзлись", как у Валаамовой ослицы. Я пошла перечислять: и грозного бога мести Иегову, и гурий Магомета, и всепрощение христианского Бога... Я говорила долго, а они не прерывали меня, только толстый батюшка, сложив руки на животике, с умилением поддакивал: "Так, так!"
Когда я перевела дух, вознеся христианскую религию на достодолжную высоту, меня больше ни о чем не спрашивали, а отпустили с миром и с жирной "пятеркой". Так меня выручил "трудный вопрос".
Оглядываясь на гимназию, я не чувствую к ней никакого враждебного чувства. Должна сказать, что по тем временам гимназия наша была еще сносной: в ней не было несправедливости, жестокости и шпионажа, которыми отличались многие другие; за это одно можно ей сказать спасибо. Но я не чувствую к ней и благодарности: она меня не научила ничему -- ни хорошему, ни дурному, и если я что знала, кончая ее, то этим я была обязана Урусову, отцу, Володе, Шиловскому, но уж отнюдь не гимназии.
* * *
Параллельно с гимназической жизнью шла моя личная жизнь -- без матери. Довольно странно. С 13 лет я уже очутилась на положении "хозяйки дома": заказывала обеды, принимала гостей, сама нанимала себе учительниц языков, музыки и т.д. Это развивало во мне самоуверенность и преждевременную манеру рассчитывать на себя самое. Я инстинктивно чувствовала потребность в какой-то дисциплине и от времени до времени просила отца отдать меня в институт, но он был против этого.
С год или больше у нас жила, скорее на правах подруги, 18-летняя француженка Аннэт, от которой я и научилась французскому языку.
Бедная Аннэт! У меня на душе большой, хотя и невольный, грех по отношению к ней. Во время наших занятий я ей как-то предложила (очевидно, во мне говорил будущий автор "Неотправленных писем"), чтобы вместо переложений и т.п. мы с ней сочиняли "письма", у кого лучше выйдет? Да при этом писали их на подходящих бумажках, разными почерками, -- положим, письмо гимназистки к гимназисту на розовой бумажке с фиалочкой, письмо крестьянской девушки-служанки домой -- на листке лавочной бумаги каракулями и т.д. Новая игра обеих увлекла, и Аннэт упражнялась в сочинениях писем не хуже меня. Вот как-то я ей и говорю (а мы писали всегда на одни и те же темы): "Знаешь, Аннэт, давай напишем такое письмо: вот молодая девушка вроде тебя дает уроки молодому человеку и вдруг убеждается, что она к нему неравнодушна, и пишет ему, чтобы отказаться от урока, так как видит, что ей опасно встречаться с ним". Новый сюжет особенно увлек Аннэт: она усердно принялась за письмо, время от времени вздыхая и низко наклонив темную головку...
А дело было в том, что, живя у нас, она давала и другие уроки, и, между прочим, одному очень милому молодому человеку, Леону М. Письмо было написано, сравнено с моим и положительно по искренности заслужило пальму первенства. А когда Аннэт забыла о нем, я его взяла из шкатулки, где у нас хранились наши опыты, и велела отнести... к жившему по соседству Леону М. Легко себе представить, что, когда на другой день ничего не подозревавшая Аннэт пошла давать ему урок, он был страшно смущен, история с письмом выплыла наружу, Аннэт жестоко меня упрекала за шутку... Но шутка эта послужила толчком к роману, в результате которого Аннэт уехала на родину "с разбитым сердцем", как говорилось в старинных романах, так как родители его подняли целую бурю... Милая Аннэт простила мне мою глупую шутку -- я, разумеется, не понимала всей серьезности ее последствий; она долго писала мне из Франции, мы переписывались до ее смерти: она молодой умерла от чахотки.
Гимназия мало наполняла мое время. Я продолжала писать, фантазировать... Вскоре пошла развиваться моя полудетская нелепая драма.
В одном доме с нами, этажом выше, жили знакомые отца. В семье там был молодой студент. Он, говорили, блестяще умен, пишет стихи, часто ездил за границу... Мы с ним познакомились во время случившегося у нас в доме пожара, когда меня, как истую "героиню романа", вынес из горевшей комнаты в обмороке мой верный рыцарь -- "Наполеон". Несколько слов о нем: это был бедный родственник домохозяев, мальчик лет 17, живший в бывшей сторожке, в саду. Там он существовал "из милости" и учился, стараясь преодолеть экзамены и поступить в университет. Я не помню его настоящего имени: все звали его "Наполеон", потому что он фанатически был влюблен в образ Наполеона. Вся его каморка была увешана гравюрами и рисунками, изображавшими Наполеона. Он на последние гроши, которые зарабатывал уроками, покупал все, что мог из книг о нем. Даже бюст гипсовый стоял у него. А кроме этого -- койка, стол и два стула. Я любила эту комнатку и часто забегала к нему, играя в саду (сад был при доме, кроме сквера, большой, тенистый сад). Он вечно писал стихи в честь Наполеона, весь горел им: познакомившись со мной, он и меня стал посвящать в свои мечты. Бледный, с шапкой курчавых волос, с энергичным лицом, небольшого роста, сложа руки на груди по-наполеоновски, он восторженно декламировал мне всякие оды "Солнцу Аустерлица" и пр.