Литмир - Электронная Библиотека
A
A

   Да, несмотря ни на что, Россия была дорога отцу. Он пишет мне об этом, кратко и ярко, как всегда, после одного из своих путешествий:

   "...У меня начала развиваться ностальгия: я, подобно Тургеневу, начал изнывать по "редьке, каше, квасу, бабе" и пр. Я оставил заграницу без сожаления и приехал домой с удовольствием. Хоть еврей -- я страстно люблю "матушку Русь", я чувствую себя хорошо только здесь. Мерзость везде есть: но, конечно, ничего не может быть хуже чужой мерзости: тут она хоть своя, и знаешь, что хоть что-нибудь можешь сделать против нее".

   И, действительно, он все время "что-нибудь делал против нее". Тут не мне бы, его дочери, а настоящему летописцу истории русской адвокатуры надо писать и говорить о том месте, которое занимал отец как политический защитник. Этому была отдана вся его жизнь. И сколько жертв его удивительное красноречие в свое время буквально чудом вырвало у смерти -- пусть перечитается в "судной книге" его жизни. Его дела о ритуальных убийствах, о погромах, о "Пруте" и пр. заслуживают отдельного изучения. Писал он мне о них сдержанно, как вообще о себе. Но никогда он не отказывался от самого безнадежного политического процесса, многие из них вел безвозмездно, не знал ни отдыха, ни срока: сегодня Одесса, завтра Нижний, оттуда Петербург, оттуда Гомель, опять Одесса, Варшава, какое-нибудь "местечко"... Часто он по неделям не выходил из вагона, не знал, что такое ночлег в собственной кровати, и с добродушной усмешкой не без грусти цитировал: "То ли дело рюмка рома, ночью сон, поутру чай... То ли дело, братцы, дома... Ну, пошел же, поезжай". Усугублялась трудность его поездок тем, что он болел болью своих подзащитных и всей кровью готов был спасать их. Он откликался на горести общественные с такой же силой, как на личные.

   "...Я нахожусь в совершенно угнетенном душевном состоянии, -- писал он, -- благодаря кишиневскому погрому... Это нечто безобразное, ужасающее. И действия, и поведение властей до, во время и после погрома -- неслыханные. Полиция, губернатор, следователи, прокуроры, министры, "сам" -- всех под суд! Произвол, бесправие, ложь, подлость, все тут. Не знаю, успокоит ли меня лето в природе, но это все-таки, что может благотворно подействовать на душу. Вот уж именно -- "все люди да люди -- хоть бы черти попались!"

   Из Воронежской деревеньки:

   "Не успел я уехать сюда, как пришла отчаянная депеша из Севастополя: на 23-е назначено дело "Прута". 44 матроса -- по законам военного времени... Бросаю все и в несосветимую жару лечу в Севастополь. Обвинение отчаянное: матросы взбунтовались, убили офицера и боцмана, овладели кораблем, пошли на соединение с "Потемкиным", не нашли его... и вернулись в Севастополь, сдавшись "на милость" правительства! Суд продолжался 7 дней. Мы заседали в глухом углу, в 5 верстах от города, изолированные от всего мира, окруженные семьюстами штыков! Председатель все время жалуется, что ему подобрали "ad hoc" состав судей: "звери, а не люди..." В течение всего времени нам то сообщают, что выписывают палача, то, что заказывают гробы... Прокурор требует смертной казни для 22 подсудимых. Защита -- капитан (по назначению), помощник присяжного поверенного из "вексельных" -- и я! Между подсудимыми -- 3-4 замечательных человека. После семи дней суд совещается целый день и выносит: 15 оправдательных приговоров, 9 мелких наказаний, 15 каторг и 4 расстрела, но с ходатайством о замене смертной казни каторгой. Уезжаю в деревню: хочу отдыха, покоя... Телеграмма: прокурор подал протест -- и надо ехать в Петербург, в Главный Суд. Куда, к черту, мой отдых! Тебе нетрудно вообразить себе, что я переиспытал за Севастопольское сиденье... а что еще дальше будет?.."

   Таков был всегда летний отдых моего отца. Не считаясь с годами, с нездоровьем, с усталостью, он самоотверженно отдавал себя всюду, где надеялся вырвать хоть одну жертву у своего врага. И это знали и ценили его подзащитные. Без преувеличения можно сказать, что не было такого медвежьего угла на юге России, где не было бы известно его имя. В глухих местечках юго-западного края жертвы местных властей, в безысходности своего отчаяния, вспоминали: "Куперник"... И при этом имени являлась надежда. Это имя было окружено легендами: Куперник на все откликается. Куперник все может... Если еврея выбросили из лесной дачи или из деревни, он, захлебываясь, выкрикивал: "Куперник... есть Куперник... айда в Киев..." Если крестьянина лишали надела, если, пользуясь его темнотой, его пускали по миру, если пан, памятуя "невозвратное время", расправлялся на конюшне с подозреваемым вором, крестьянин таинственно сообщал "жинке": "Пойду в Киев до Куперныка... сказывають -- як батько жалие нас..." И шли. Я сама слыхала на юге выражение: "Где Бог отступился -- там еще можно к Купернику пойти".

   Эта кипучая деятельность подорвала его сердце, и при богатырском организме оно всегда давало себя знать. Изредка он уезжал лечить сердце -- куда-нибудь за границу, в Наугейм. Из-за границы он писал мне письма, полные наблюдательности и юношеского интереса ко всему, что он видел. И всегда он умел смотреть на все с какой-то широкой точки зрения. Хочется привести одно из его писем из Финляндии как образец. В начале письма -- шутливый упрек моей подруге, которую он прозвал "богиня": "Богиня не в богиню, если в ней нет некоторой жестокости". "Но (тут и он переходит на тему, всегда составлявшую лейтмотив его писем, речей и разговоров) абсолютная жестокость так же устарела, как устарело понятие об абсолютном божестве и об абсолютной монархии. У нас в России последняя еще держится, и против нее, как у Гете, "против глупости тщетно борются сами боги" -- мы тщетно боремся уже 75 лет. Финляндия -- кусок Европы. Это -- не особенно красивая, не особенно блестящая и не особенно богатая женщина: но порядочная, опрятная, домовитая, трудолюбивая, скромная и твердая. И, как здесь, в Европе, ты не увидишь ни одной женщины с босыми ногами и растерзанной грудью, а все приодеты, причесаны -- такова и Финляндия. И на эту-то женщину Николай II и Бобриков напустили своего Держиморду! Он мало что украдет у нее серебряные ложки и спрячет их в свои ботфорты, -- он в этих самых ботфортах влезет в ее комнату, в ее чистую постель, он изнасилует ее -- она, может, и родит от него, -- но любить она его не будет, другом и женой ему не будет. А может быть, когда-нибудь ночью она перережет его пьяную глотку своим финским ножом... Тогда все Держиморды возмутятся, станут кричать о подлости, коварстве, адской злобе и непримиримости этой бедной женщины. Появятся десятки Держиморд, схватят ее, повалят, свяжут, истерзают, ограбят и запрут в тюрьму (см. историю Польши от 1772 года). Таково мое впечатление от законов о введении русского языка, о сходках и пр.".

   Достаточно этой одной яркой страницы, чтобы понять, как отец умел смотреть и видеть -- переходить от отвлеченности к образу как истинный художник в душе.

   Как многие активные деятели, отец втайне мечтал о работе совсем другого рода, а именно -- о профессорской. Вот что он писал мне по поводу моего знакомства за границей с покойным проф. М.М.Ковалевским:

   "Очень рад, что ты познакомилась с Макс. Макс. Это милейший, умнейший и талантливейший человек, ученый и профессор. Он в Риме был бы Брут, в Афинах -- Периклес. А здесь он волею небес -- изгнанный из Московского университета преподаватель, вынужденный пробавляться общедоступными лекциями в Париже. С Макс. Макс, я давно и хорошо знаком. В 1876 г. мы с ним в один день держали и выдержали магистерский экзамен. А в 1885 г. он, уже в качестве популярного и любимого студентами профессора, был моим, так сказать, крестным отцом при прочтении моих двух пробных лекций (отец прочел две блестящие лекции: "О положении женщины по уголовному уложению" и "О дуэли"). По прочтении коих я как выдержавший магистерский экзамен получил от Московского университета свидетельство на право чтения лекций в качестве приват-доцента. С этим свидетельством я в 1892 году обратился в Одесский университет. Факультет допустил меня, но... попечитель не допустил к занятию кафедры. Киевский же университет, куда я обратился с подобным же ходатайством, забраковал меня как "красного" и притом из евреев. Я остался присяжным поверенным. А Макс. Макс. -- известным ученым, много написавшим, много работающим. И хотя он получил всемирную известность, читая лекции и в Оксфорде, и в Париже, и в Брюсселе, и в Скандинавии, и в Америке, -- но, я думаю, он все бы это отдал -- как я все свои процессы -- за кафедру в России!"

13
{"b":"211291","o":1}