Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Единственное, что пленяло меня там, -- это был великолепный, во весь рост, портрет калабриевской "бабушки" -- молодой красавицей, сияющей прелестью и лаской. Да еще необыкновенно красивые букеты, украшавшие комнаты, -- сочетание цветов желтых, синих и белых. Но и я уезжала оттуда в милое Калабриево с каким-то облегчением и снова входила в несложное течение непринужденной жизни с ее непритязательными удовольствиями и заботами.

Бывали дождливые дни, холодные вечера. Тогда все сходились в гостиной у круглого стола, и Мария Николаевна своим неповторимым голосом читала нам вслух что-нибудь хорошее: Толстого, Гоголя, Диккенса. Ее голос придавал значение и красоту каждому слову, и давно знакомые вещи получали в ее устах новый смысл. Я смотрела на ее все еще прекрасное лицо, склоненное над книгой, под мягким светом висячей лампы, переводила глаза на старые портреты, на алебастровые вазы, на темные картины и мысленно видела все это таким же и пятьдесят лет назад...

Чаще топили камин в столовой, вынимали теплые платки: кончалось лето, надо было думать об отъезде -- и вот собирались, сперва Мария Николаевна, потом гости, потом уже "чада и домочадцы". Ехать приходилось пятьдесят верст, так что с собой брали и дорожную провизию, и запасные теплые вещи. Этот же путь в деревню в начале лета был куда же веселее и приятнее, с остановкой на полпути в Озерском, где кормили лошадей и подкреплялись сами, сидя на воздухе в малиннике за столиком. К тому же многие предпочитали ехать в деревню пароходом из Калязина -- откуда до Троицы было всего двадцать верст, и путешествие по верховьям Волги, такой еще скромной в этих местах, на маленьких немудрящих пароходиках было очень приятно.

Но отъезды не были так приятны. Погода портилась, лили дожди. Дороги, и без того плохие, становились непроезжими. Особенно одна длинная гать, по клавишам которой рыдван прыгал так, что грозило, как писал мне когда-то Чехов, "сердце оторваться". Спускали верх, закрывали фартук, но безжалостный дождь проникал и заливался всюду, вдобавок наш любимец Артушка -- белый с черным пес, помесь лаверака с дворняжкой, умнейшее и преданнейшее животное, -- временами не мог совладать со своим темпераментом, вырывался из коляски, мчался сражаться с каким-нибудь врагом, вроде встречного пса, и возвращался грязным и мокрым, прибавляя еще мокроты.

Обстановка в Озерском была тоже уж не так приятна, как летом: надо было входить в самый трактир. Обычный деревенский трактир, сотни раз описанный и у Тургенева, и у Успенского, и у Лескова: спертый воздух, прилавок с ржавыми селедками, полки с "казенкой" или тенерифом жестоким бр. Змеевых, сиделец в розовой рубахе, на стенах олеографии с царской фамилией, засиженные мухами... В точно таком же трактире лет за двадцать до того по пути от Чеховых в Москву останавливались мы погреться, а за сто лет -- останавливался Чичиков где-нибудь по дороге к Коробочке... И тоже казалось, что это -- увы -- неизменно. Так же уезжали мы последний раз из Калабриева, не подозревая, что больше никогда туда не вернемся, что там оставили мы за собою не только старый дом и старый сад, но и старый быт, который тоже уж больше никогда не вернется и который, конечно, был гораздо ближе прошлому веку, чем теперешнему, от которого его отделяет только четверть столетия.

Шекспир

Поскольку я пишу о "театре в моей жизни", я должна написать о том, какое значение имел для меня Шекспир.

Мне кажется, у человека в жизни, кроме любви к кому-то, может быть еще любовь к чему-то, именно любовь. Не вкус, не склонность, а настоящая любовь, глубокая, согревающая, вдохновляющая, отличающаяся от той любви только тем, что в ней отсутствует элемент страдания, большей частью неизбежный там.

Вот такой любовью я любила и люблю: море, Бетховена и Шекспира. С детства.

Море! Я помню его с тех пор, как начинаю помнить себя. Может быть, врезалось в память выражение лица моей матери, когда она говорила мне, смотря со мной из окна вагона:

-- Сейчас ты увидишь море! Море!

Ее волнение передавалось мне, и, когда вместе с ее восторженным восклицанием: "Море, вот море!.." -- передо мной в окне блеснула огромная, сверкающая, колышущаяся серебряная полоса, я почувствовала что-то необычайное, совершенно изменившее мое представление о мире, до тех пор ограничивавшееся четырьмя стенами моей детской да Летним садом.

С тех пор я видела много красоты. Но ни снежные горы Швейцарии, ни лазурные озера Италии, ни могучие леса Тюрингии -- ничто не могло для меня сравниться с морем. И на морском берегу я могла просиживать часами, не отрываясь взглядом от моря и забывая время.

С детства же я полюбила Бетховена.

Мать моя, прекрасная пианистка, ученица Рубинштейна, постоянно играла дома, и я росла в атмосфере классической музыки. Бетховен, Шопен, Шуман, Чайковский, Глинка-- все это были с моих четырех-пяти лет мои знакомые. Взрослой девушкой, бывая в симфонических концертах, я постоянно узнавала слышанные когда-то мотивы, и, когда встречалось что-то, что производило особенно сильное впечатление, я почти могла быть уверена, что это Бетховен.

Помню, когда я так узнала аллегретто из седьмой симфонии, я взволновалась, как будто встретила любимого человека... И до сих пор я нахожу в Бетховене все новые и новые красоты, и всей жизни не хватит, чтобы исчерпать их.

Так было и с Шекспиром.

Я уже говорила, что первым настоящим знакомством с Шекспиром я обязана, как и многим ценностям моего духовного мира, М.Н.Ермоловой.

Мне было лет восемь, когда меня взяли в Малый театр на "Гамлета", и я увидела Ермолову в роли Офелии. Конечно, я не поняла и сотой доли того, о чем шла речь в пьесе, весь ее глубочайший смысл не мог даже приблизительно быть доступен мне, но прекрасная Офелия, ее несчастная судьба, рассказ о том, как она утонула, -- все это совершенно неизгладимо врезалось в память, и сейчас я мысленно ясно вижу фигуру Ермоловой в белых одеждах, ее распущенные волосы и тот трогательно-беспомощный жест, с которым она протягивала цветы и выпускала их из пальцев, так что они сыпались кругом нее на землю.

На другой же день я разыскала Шекспира на полках в дядином кабинете и перечитала все, что было в "Гамлете" об Офелии. Потом я постоянно перечитывала рассказ о том, как она утонула, и твердила про себя строки:

...Где седая ива

Глядится в зеркало кристальных вод... --

и они вызывали в моем воображении речонку, около которой мы жили летом, ее кусты, лютики и незабудки приобрели для меня особое значение: летом, увидав ее, я сейчас же вспомнила Офелию.

Так у меня начали возникать ассоциации -- этот важнейший фактор и необходимый элемент поэзии и эстетики. Я испытывала неизъяснимые и неанализируемые ощущения какой-то новой красоты, которой стала для меня полна наша скромная речка.

Я завладела Шекспиром и читала его. Я выбирала то, что было мне понятно и занимательно: все лесные сцены из "Сна в летнюю ночь", многое в "Буре", в "Зимней сказке", пока принимая только сказочное в Шекспире.

С годами я стала понимать все больше и больше. Продолжала знакомиться с произведениями Шекспира в лучшей школе, какая тогда могла быть мне доступна, -- в Малом театре. Я присутствовала при блестящих поединках любви и остроумия между Катариной и Петруччо ("Укрощение строптивой"), Беатриче и Бенедиктом ("Много шума из ничего") в исполнении Федотовой и Ленского. Вместе с Ермоловой переживала страдания гордой и чистой, невинно оклеветанной Имогены ("Цимбелин"), была свидетельницей "чуда" в "Зимней сказке", когда Ермолова -- Гермиона спускалась с пьедестала и из мраморной статуи превращалась в живую женщину. Тот, кто не видел этого превращения, не может вообразить, как оно было замечательно.

Может быть, причиной этому была та статуарная неподвижность, которую хранила Ермолова, стоявшая так спокойно, не шевелясь, что нельзя было уловить ни одного вздоха, и только тогда, когда Леонт начинал с изумлением говорить:

118
{"b":"211291","o":1}