Калабриево было бы идеальной декорацией для тургеневского "Фауста": именно тургеневский уголок. Небольшой белый дом, насчитывавший больше ста лет, утопавший в сирени, стоял на самом берегу реки, к которой прямо с балкона вела дорожка шагов в пятьдесят и спуск с лесенкой к купальне. На противоположном берегу расстилались поля, вправо виднелась высокая белая церковь старинного села Троица на Нерли. Кругом дома шел огромный сад со старыми кедрами, в которых жили белки, и великолепными серебристыми тополями, совсем розовыми на закате. Сад незаметно переходил в рощи -- сосновую, березовую, -- тянувшиеся по высокому берегу реки, а внизу все заросло белым кружевным тысячелистником, золотыми купальницами и мохнатыми камышами. В рощах были просветы, "комнаты", то просто лужайки густой душистой травы, то поля овса или ржи -- золотистые или голубоватые ковры. Позади дома был большой квадратный двор, тоже заросший густой травой и окруженный флигелями и службами кухня, баня, сараи, в которых хранилась, между прочим, карета екатерининских времен... Тут же были ворота -- въезд с большой дороги. Но езды было не очень много: до ближайшей железнодорожной станции считалось больше пятидесяти верст, до пароходной пристани уездного города Калязина -- двадцать. Протянется воз с сеном, проедет тарантас с бубенцами, редко -- кто-нибудь из Калязина или из соседнего имения, например, от Юрьевых, за семь верст: это уже событие.
Дом был невелик, но просторен и удобен. С антресолями, с комнатами, еще по старине носившими разные названия: угловая, токарная, красная, девичья... В окнах столовой, выходивших на террасу, вставлены были пестрые стекла: малиновые, лиловые, желтые, синие. Во время заката солнечные лучи падали как раз сквозь них и раскрашивали стоявшие на столе огромные букеты -- в мае белой сирени и ландышей, в июне ночных фиалок, в июле белых роз и Табаков, делая их фантастически пестрыми. Обстановка была старинная. В полосатой гостиной висели потемневшие картины, изображавшие бури и кораблекрушения, так не вязавшиеся с мирной атмосферой всего дома, словно их повесили нарочно как напоминание о житейских треволнениях... Алебастровые вазы стояли на колонках у стен. В столовой была копия "Мадонны" Рафаэля, писанная когда-то домашним живописцем, а в токарной -- портрет красивого человека в белом мундире екатерининских времен, это был Новосильцев, когда-то посол в Италии. Существовал рассказ, что, когда ему туда прислали план этого имения, он обратил внимание, что его очертания точно совпадают с очертаниями Калабрии, и послал распоряжение, чтобы имение называлось "Калабриево" -- оттуда это необычное название. В шкафах попадались книги XVIII века с засушенными среди страниц розами. В горках -- фарфоровые пастушки, веера, флакончики для духов, порт-букеты, давно вышедшие из употребления.
Наверху были удобные, светлые комнаты с пестрыми фарфоровыми ручками у дверей. Перед девичьей -- между двух крылец -- был палисадник, полный жасмина и малины, а перед его забором -- лавка и большой стол для чаепитий на вольном воздухе.
В доме все хозяйство находилось под присмотром няни, Анисьи Васильевны, прожившей в семье больше пятидесяти лет. Тогда еще водились такие драгоценные старухи, тип которой замечательно описан Толстым в "Детстве и отрочестве". Да и у многих из старых писателей есть эти образы настоящих русских женщин, на которых в семье смотрели как на родных и которых дети иногда любили больше, чем своих матерей, как, например, Пушкин свою няню Арину Родионовну. Няня была в то же время великолепной экономкой. Красивая, бодрая старуха с яркими глазами и сохранившими румянец щеками. Она сама признавалась, что в молодости была красива и что "пристав иначе не говорил, как вы, Анисья Васильевна, как малинка-ягода". Она была очень темпераментна. В моменты гнева или волнения у нее высоко поднималась кверху левая бровь, и по этому признаку мы всегда знали, что она расстроена. "Девушек" своих она держала твердой рукой, и они ее слушались и почитали; а было их довольно много -- летом набирался дополнительный штат, особенно когда съезжалось много народу и приезжала сама Мария Николаевна. Нянюшка была религиозна, с удовольствием ходила к церковным службам, в свободные часы читала священные книги, но ханжества "богобоязненных старушек", так сочетающегося с религиозностью, у нее совершенно не было. Она любила хорошо одеться, идя в храм, и ей доставляло удовлетворение, что священник ей отдельна выносит просвирку, и все в церкви знают ее и приветствуют. Одевалась она замечательно: с таким вкусом и знанием стиля, что ей могли бы позавидовать покойная О.О.Садовская и Е.Д.Турчанинова, безупречные в стиле своих костюмов. Ее широкие кофты, плоеные чепцы с завязками, бархатные накидки -- все это заняло бы достойное место в их гардеробе. Когда она по утрам входила в комнату и вносила со степенной приветливой улыбкой поднос с кофе и горячими лепешками своего изделия, поздравляя с добрым утром, то утро действительно казалось добрым и день озарялся этой старческой, важной и доброй улыбкой. В няне особенно было дорого то, что в ней не было никакой лести, никакой фальши. Она любила тех, кого любила, и, не стесняясь, порицала тех, кого не любила. У нее была великолепная русская речь, с собственными оригинальными, но выразительными словечками, вроде "попадья наша сущая дрездо" (то есть трещит и болтает много глупостей) и т.п. Она любила порассказать о местных новостях, но так как ее непосредственная хозяйка, Маргарита Николаевна, во избежание сплетен часто пресекала ее рассказы, то няня выработала манеру в двух словах сообщить, что ей хотелось, и сказать это в такую минуту, когда ее невольно выслушают, например, помогая мыть голову и поливая из кувшина: "А у соседки Мишечка опять ночевал". Фраза настолько краткая, что ее не успевали пресечь, но тем не менее сразу выяснявшая: а) что Мишечка ночевал у соседки, б) что он опять ночевал, то есть что это не в первый раз, в) что его зовут там Мишечка, а не Михаил Владимирович.
Однако злобы и ехидства в этом у няни не было ни малейшей -- просто большой интерес к окружающему. Няня страстно любила природу, любила деревню, за варкой бесконечных пудов варенья любила рассказывать о старине, о том, как жили "бабушка и дедушка", она усердно блюла "барское добро", и я не могу без улыбки вспомнить, как няня вбегала в девичью быстрой озабоченной походкой и восклицала: "Девушки, девушки, уберите со стола вино и пирог, поставьте, вон там неполная бутылка, да вчерашний кулич -- Зыбины едут!"
Зыбины были соседняя семья, где было человек семь-восемь братьев и сестер, отличавшихся тем, что когда они приезжали, то сразу начинали усердно угощать друг друга, не ожидая приглашения хозяев, и уничтожали все, что бы ни стояло на столе. Няня не была жадна, но не любила такой бесцеремонности и убирала от них все лишнее. Но сама щедрая по натуре, очень любила угостить "на свое": помню, как в городе как-то ко мне заехала А.М.Коллонтай и няня попросила ее к себе откушать именинного пирожка, -- и умно и достойно вела с ней беседу... Она вообще была полна собственного достоинства: ни перед кем не терялась и никогда не заискивала. Штат, с которым ей приходилось иметь дело, кроме привезенных из города горничных, в деревне пополнялся, и все это были женщины, работавшие в семье еще "при дедушке и бабушке" маленькими девочками, или их дочки, внучки.
* * *
Трудно сейчас себе и представить, что в первой четверти XX века мы жили так за пятьдесят верст от станции, без электричества, без телефона. Радио тогда и в помине не было, автомобиля в тех местах никто не видывал, а когда появились первые велосипедисты от нас и от Юрьевых, то по деревням бабы от них шарахались и крестились, мальчишки кидали в них каменьями, собаки гнались за ними с бешеным лаем, стараясь разорвать их, и называли по деревням велосипеды "чертов конь" и "чертово колесо".