Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В тютчевском пространстве заложено еще одно, актуальное для сознания XX в., измерение – хаос. Если бы предостережение гениального «экзистенциалиста до экзистенциализма» было услышано вовремя (О, бурь заснувших не буди / Под ними хаос шевелится!), может быть, прародимым хаосам не суждено было бы разверзнуться не только в «Петербурге» Белого, но и на всем пространстве XX в….

Время у Тютчева близко экзистенциальному пониманию времени XX столетия. Это едва ли не первый в русской литературе автономный, самоценный образ, лишенный державинского оттенка символичности (река времен). У Тютчева ход времени приближается к человеку, проникает в его жизнь: О Время! Вечности подвижное зерцало! – / Все рушится, падет под дланию твоей!; И ваша память от потомства, / Как труп в земле схоронена; Есть некий час, в ночи всемирного молчанья, / И в оный час явлений и чудес… В отличие от Державина тютчевское время почувствовано изнутри: Я поздно встал – и на дороге / Застигнут ночью Рима был, Я вспомнил о былом печальной сей земли – / Кровавую и мрачную ту пору… Только в таком экзистенциальном ощущении времени могло родиться неповторимое тютчевское признание:

Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые.

Восприятие мира из его роковых минут – устойчивая экзистенциальная ситуация всей тютчевской лирики. Возможно, отсюда и необъяснимое, на первый взгляд, неприятие «младого, пламенного дня»; лишь с течением времени и с развитием темпорального тютчевского сюжета оно сменится более зрелым, поистине экзистенциально-пронзительным: Когда дряхлеющие силы нам начинают изменять…

Доминантная тема враждебных взаимоотношений человека и природы постепенно переходит в атрибутивную концепцию и формулу экзистенциального сознания. В контексте этой концепции воспринимаются космические и земные реалии: Судьба, как вихрь, людей метет. Еще более безысходна перспектива пребывания человека на земле – он почти превращается в песчинку: Могучий вихрь людей метет; На камень жизни роковой / Природою заброшен; И мы, в борьбе, природой целой, / Покинуты на нас самих. Бессмыслен порыв человека к природе – глухой, нежилой, запертой для него: О небо, если бы хоть раз… Я просиял бы и погас. Ситуация брошенности человека не только свидетельствует об обезволенности человека высшим Некто; это характеристика самого мира. Он – бездна, трагическая бесконечность; но есть и иная плоскость: он – природа. Изначально у Тютчева природа враждебна человеку; но враждебна человеку она вполне по-сартровски. Не является ли природа у Тютчева прообразом вселенского абсурда:

Здесь, где так вяло свод небесный
На землю тощую глядит, —
Здесь, погрузившись в сон железный,
Усталая природа спит….

Те же картины и эмоции в стихотворениях «Через ливонские я проезжал поля…», «Песок сыпучий по колени…», «Альпы». (Между мертвенным покоем тютчевской природы и сартровской сценой бунта природы в «Тошноте» почти нет границы. Сартровская засасывающая сила существования вполне предрекается тютчевским: Я, царь земли, прирос к земли.)

В зыбкой и мертвой тютчевской природе, тяготеющей к аморфности хаоса, есть один отчетливо обозначенный предел – твердь («Полдень», «Mal'aria», «Лебедь»). Твердость и постоянство природы усилены незыблемой колористической интонацией: пламенной и чистой, высокая, безоблачная твердь, полной славой тверди звездной. Твердь – антипод земного существования. Но абсурдность парадоксально уравнивает бессмысленность земного существования и непознаваемость (смысла и сути) небесной тверди. То и другое сходятся в единой точке – безмолвии человека и бессилии его перед онтологическими вопросами: О, если б… хоть на один вопрос / Мог допроситься я ответа!.. Последняя обреченность человека в том и состоит, что круг незнания замкнут, ибо это незнание – не личное «Я» Тютчева. Столетье за столетьем пронеслося: / Никто еще не разрешил вопроса! Беспредельность мира имеет свой видимый и опустошающий предел – незнание человека о мире, себе, бытии. И этот предел обрекает человека и в жизни, и в нетрадиционно для XIX века мрачном экзистенциализме раннего Тютчева:

И наша жизнь стоит пред нами,
Как призрак, на краю земли
И с нашим веком и друзьями
Бледнеет в сумрачной дали.

Человек и жизнь также изначально неслиянны, отчуждены. В какой-то момент может даже показаться, что тютчевскому герою более близок противоположный, онтологический полюс бытия – смерть (едва ли не в волну сологубовского «О, смерть, я твой…» вписывается – Люблю сей божий гнев… / и это все – есть Смерть!). Поза, в которой он застывает в стихотворении «Mal'aria», не что иное, как сугубо экзистенциальное, болезненное проникновение в суть жизни, судьбы, смерти; почти толстовское оцепенение «на самом краю природы» (Ю. Айхенвальд):

Как ведать, может быть, и есть в природе звуки,
Благоухания, цвета и голоса,
Предвестники для нас последнего часа
И усладители последней нашей муки.

Эта тема выводит лирику Тютчева на уровень экзистенциального метасознания. Так, ситуация стихотворения «И гроб опущен уж в могилу…» описывает факт бытовой смерти и разрешается в бытовой плоскости: есть контраст между бренностью человеческой жизни и беспредельностью неба. Всматриваясь же в незримую перспективу небесной жизни, поэт почти фиксирует экзистенциальное пограничье Жизни и Смерти. И это еще одна ситуация толстовского оцепенения на самом краю природы, где в горнем неземном жилище, / …смертной жизни места нет, где все – пустынно-чище; и почти бунинское «предвечное» время застыло в этом миге: И нечто праздничное веет, / Как дней воскресных тишина.

В поэзии Тютчева берет свой исток молчание – одна из метафизических пограничных ситуаций, через которые открываются сущности бытия. (Эта тема найдет продолжение в «Темных аллеях» Бунина, в поэзии Г. Иванова.) Тютчевско-бунинское «молчание» – функциональный аналог сартровский «тошноты», толстовско-хайдеггеровской «смерти», андреевского «одиночества», набоковской «памяти и сна»: в таких ситуациях у человека происходит прорыв в трансцендентное. Аналог сна – молчащая душа. Она, как и сон, является местом встречи имманентного и трансцендентного, но не в космосе Вселенной, а в космосе человеческого Я: Есть целый мир в душе твоей…. Тютчевское «молчание» имеет и вторую грань: молчание – «безмолвие». «Безмолвие» уравнивает человека и природу. «Молчание» природы – знак ее глухой отчужденности от человека. «Молчание» человека адекватно толстовскому тупику перед экзистенциально-риторическими вопросами: что «то», за что? Адекватна толстовской и та экзистенциальная мера отчаяния, с какой Тютчев останавливается перед тупиковыми вопросами: О, если б… хоть на один вопрос / Мог допроситься я ответа!..

Выявленные координаты тютчевского мира, экзистенциальные по сути, трансформируют и традиционные рубрики его поэзии: лирику природы, общественно-политическую и даже собственно философскую. Все они пронизаны интуитивно-экзистенциальным мироощущением поэта. Экзистенциальное сознание Тютчева обнаруживает гениальное интуитивное предчувствие бесконечности мира, которая ставит тютчевского человека в экзистенциальную ситуацию: один на один с бытием как таковым. Ключевая для поэта и экзистенциального мироощущения концепция (человек «заброшен» «на камень жизни гробовой») отделяет тематически и образно близкие произведения Тютчева и Пушкина, абсолютного современника ранней тютчевской лирики («Сон на море»//«Орион», «Ночной эфир»; «14-е декабря 1825»//«В Сибирь»). Герой Пушкина даже в романтически-бунтарском ореоле – продолжение и часть природы. У Тютчева человек и природа – две равно роковые силы – изначально и окончательно друг другу враждебны, их отношения дисгармоничны. Пушкинское пространство («Шумит, звенит ночной эфир…») – это космос, продолжающийся в человеческой душе. Тютчевский космос, бесконечный и безграничный, замкнутое для человеческой души пространство. Душа постоянно стремится в беспредельность («Проблеск», «Бессонница»), но бессильна перед непроницаемостью «запертой двери» мирозданья («Как над горячей золой…»).

13
{"b":"210887","o":1}