— Как хорошо, что вы так точны, — приветствовал ее ротмистр Мен. — Гауляйтер ждет вас, мы должны будем скоро уехать.
Гауляйтер встретил ее в одной из гостиных. Он был в прекрасном настроении. На стенах, вперемежку с изображениями лошадей, висели теперь замечательные иконы, по-видимому, вывезенные из Польши. Благодаря этому маленькая гостиная стала походить на капеллу. У мадонны в малахитово-зеленых ризах было незабываемо прекрасное лицо.
— У нас достаточно времени, чтобы спокойно выпить чаю, — сказал Румпф. — Два часа назад я получил телефонограмму с приказом выехать немедленно. Ну да пусть подождут, нетерпение не пристало великим мира сего. — Только сейчас он внимательно оглядел ее. — Я так радовался предстоящей встрече! Ведь мы очень давно не виделись! — воскликнул он. — Какая вы сегодня нарядная, Марион!
Марион покраснела и рассмеялась. Чтобы скрыть свое замешательство, она стала разглядывать богоматерь в малахитово-зеленых ризах.
— Восхитительная мадонна.
— Вы любите иконы? — спросил Румпф.
— Как когда, — отвечала Марион. — Большей частью они слишком суровы и мрачны, но эта богоматерь в зеленом одеянии прелестна.
Румпф покачал головой.
— Я до них не охотник, — сказал он, — для меня в них есть нечто чересчур католическое и мрачно-средневековое, а я это ненавижу. Иконы собрали для меня в Польше, и какой-то безумец прислал их мне… Отберите себе то, что вам нравится.
Марион поблагодарила и отказалась,
— Очень уж они мрачны, — пояснила она.
— Вот и я того же мнения, — засмеялся Румпф и взял руку Марион. — Мне больше нравится созерцать мою маленькую еврейскую мадонну, от которой, видит бог, не отдает средневековьем. Мне кажется, это та же самая желтая блузка, в какой я уже однажды видел вас весной, или я ошибаюсь? И вы как будто немножко пополнели?
— Как вы все запоминаете, господин гауляйтер, — ответила Марион, садясь за стол.
Румпф кивнул.
— Да, — сказал он, — если уж я что-либо заметил, то забуду не скоро. — И вдруг он громко рассмеялся, как это с ним бывало, когда он вспоминал что-нибудь смешное. — А как наш маленький замок в Польше? — спросил он, продолжая смеяться. — Думали вы о нем, Марион?
У Марион остановилось сердце, она побледнела. «Вот оно! Вот, — подумалось ей. — А я-то понадеялась, что он уедет, не задав мне этого вопроса».
— Да, — сказала она тихо. — Я часто о нем думала.
Но Румпф прослушал страх и растерянность, звучавшие в ее голосе: он в это время закуривал сигарету.
— Возьмите сигарету, Марион, — сказал он. — Ведь вы любите курить за чаем. — Он взглянул на свет и прищурился. — Мне очень неприятно в этом признаваться, но я попросту осрамился с этим польским замком.
— Как это понять? — спросила Марион, снова вздохнувшая легко и свободно.
Румпф громко засмеялся.
— Да, — сказал он, — в самом деле осрамился, и вам остается только посмеяться надо мной. Знаете, Марион, что случилось с вашим прекрасным замком? Его съели мыши! Ха-ха-ха!
Марион тоже засмеялась.
— Мыши? — воскликнула она. — Мыши? — Ей стало так легко, что она готова была подпрыгнуть. Впервые этот человек с рыжими волосами показался ей симпатичным. Чаша сия еще раз миновала ее.
Румпф продолжал весело смеяться.
— Да, в самом деле неплохая шутка! — воскликнул он. — Мыши, конечно, не целиком сожрали мой очаровательный замок, он стоит, как стоял. Но когда я послал архитектора обследовать его, он вернулся с ответом, что в замке жить нельзя: мыши, самые настоящие польские мыши, разгрызли все балки, полы, потолки, чердак, лестницы — словом, все. Замок может каждую минуту рухнуть. Уже десять лет, как никто не живет в нем.
Марион смеялась до упаду над этой историей.
— Я рад, что и вы легко отнеслись к этому. Придется мне подыскать что-нибудь другое, получше, — сказал он, вставая, — гораздо лучше. Между прочим, эти польские крестьяне нагнали бы на вас смертную тоску. Вы бы все равно там не прижились. Но как мне ни жаль, а я должен попрощаться с вами, прекрасная Марион.
Румпф быстро снял со стены богоматерь в малахитово-зеленых ризах.
— Возьмите, Марион, — сказал он, вручая ей почти невесомую деревянную дощечку. — Ведь она вам нравится. Очень прошу вас, я, к сожалению, тороплюсь.
Он проводил Марион до передней и подождал, пока слуга помог ей надеть пальто.
— Прощайте, — сказал он, пожимая руку Марион. — Я буду искать, пока не найду то, что подойдет вам, Марион. Мы еще встретимся. Разрешите мне пройти вперед.
Гауляйтер исчез за дверью, и почти в ту же минуту Марион услышала шум отъезжающих машин.
XIII
После бурного разговора с Вольфгангом Фабиан прохворал целую неделю. Два дня он даже оставался в постели; он осунулся и пожелтел, точно больной желтухой. Обвинения Вольфганга подействовали на него, как удар обухом. Некоторые из них были несправедливы, но многие он, к сожалению, должен был признать правильными.
Конечно, не могло быть и речи о том, чтобы он порвал с партией. Очень уж просто все это представляется Вольфгангу! Не мешало бы ему вспомнить, ну хотя бы о враче Папенроте, который два года назад, вопреки всем предостережениям, вышел из партии! Ему запретили практику и возбудили против него судебное преследование. Поговаривали, что в своей врачебной деятельности он прегрешил против новых законов. Доктор Папенрот был полностью разорен, нервы его сдали, и в конце концов он отравился. Фабиан знал десятки таких случаев. Нет, нет, дорогой Вольфганг, порвать с партией — это не так просто, как ты себе представляешь, о нет! Не только того, кто убежит из Биркхольца, затравят насмерть, но и каждого, кто выйдет из партии. В большинстве случаев это равносильно самоубийству.
Разрыв с братом мучил Фабиана, чувствовать в нем врага было невыносимо. Неделями он боролся с искушением отправиться в Якобсбюль и сделать попытку примирения. Но он знал упрямство Вольфганга и был уверен, что тот не пожелает даже выслушать его.
Так или иначе, но его слепая вера в национал-социалистскую партию была надолго подорвана и ожила в нем, лишь когда немецкая армия после головокружительных побед вышла на побережье Северного моря и Ла-Манша.
Радостное возбуждение помогло Фабиану многое преодолеть. Вечера он просиживал с приятелями в «Звезде», где часто заставал Таубенхауза и Крига, беседовавших о политике. Армия, готовая перекинуться в Англию, стоит в Норвегии и на берегу Ла-Манша. Британская империя трещит по всем швам, в этом нет сомнения. Плохи, плохи дела Англии.
— Мы сотрем с лица земли Англию, как стерли Польшу, только еще быстрее! — предсказывал судья Петтерсман. — И тогда, тогда…
Таубенхауз поднял бокал:
— За великую Германию!
«Немцы охвачены безумием», — писал «Неизвестный солдат» в своих анонимных письмах, которые он дерзко озаглавил «Да пробудится Германия!»[13].
— Этого умалишенного надо изловить и повесить, — кричал Фабиан вне себя от гнева, — он отравляет весь город, этот сумасшедший! По его мнению, на немецкий народ ложится ответственность за кровь тридцати тысяч граждан Роттердама, погибших от немецких бомб! Ну можно ли так спутать все понятия? В современных войнах победитель всегда требовал капитуляции городов, стоявших на его пути, и если эти города отклоняли ультиматум, их разносили в щепы, и весь мир находил, что это в порядке вещей.
«Как дикие племена, врываясь в чужие владения, уводят скот, так немецкие солдаты за рубежом, попирая все законы нравственности, ведут себя как поджигатели, грабители и убийцы. И это называют войной», — писал «Неизвестный солдат». Фабиан негодующе высмеивал его бесстыдные преувеличения. Разве этот путаник ничего не знает о праве на трофеи? Ведь и сам Фабиан всегда стоял за рыцарское ведение войны и резко осуждал все нарушения международного военного права.
Вот когда «великая Германия» станет фактом, тогда «Неизвестный солдат» вернется пристыженный в свою контору, в свой служебный кабинет или мансарду, если, конечно, ему еще до того не снимут голову, на что он, Фабиан, очень надеется; тогда и Вольфганг помирится с братом! Тогда он, наконец, поймет, что все это было необходимо, продумано. Все, в том числе Биркхольц и прочие лагеря. Ему станет ясно, что невозможно создавать «великую Германию», не сметая с пути все трудности и помехи. И, наконец, он поймет (здесь Фабиан улыбнулся про себя), что не все они — судьи, профессора, офицеры— были дураками и бессовестными эгоистами, когда верили в великую миссию Германии.