Марион колебалась, потом она подняла на гауляйтера свои большие глаза, в тусклом свете казавшиеся совсем черными, и кивнула головой.
— Да, так говорят. Вас считают очень суровым.
— Очень суровым? — Гауляйтер захохотал. — Совсем недавно мне в высоких, очень высоких сферах заявили, что я слабый человек, которого каждый может обвести вокруг пальца. Ха-ха! Что вы на это скажете? Между тем, я давно уже держусь мнения, что управлять народом можно только суровыми мерами. Некоторые народы — к сожалению, и немецкий народ в том числе — не повинуются ничему, кроме кнута.
Покуда они пили чай, он изложил Марион свои взгляды.
— По правде говоря, — начал гауляйтер, — с тех пор как мир стоит, в нем существуют только господа и слуги, господа и слуги — больше ничего. Если вам внушают другое, вас просто обманывают. Господа и слуги или, точнее, господа и рабы. Я в этом уверен.
Он считал, что люди с течением времени стали учтивее, вот и вся разница. Прежде господ называли властителями, а слуг — рабами, теперь господ величают шефами или директорами, а рабов — служащими или сотрудниками, чтобы польстить им. И даже товарищами. Во времена французской революции их из вежливости называли гражданами. А по существу все это одно и то же. С тех пор как стоит мир, небольшая кучка господ управляет рабами.
— Съездите, фрейлейн Фале, в так называемую свободнейшую в мире страну и присмотритесь к тому, что там делается. Хозяин, недовольный служащим, учтиво заявляет ему: «С первого числа я больше не нуждаюсь в ваших услугах». И служащий будет сотни раз выслушивать такие заявления, покуда не поймет, чего хотят от него хозяева. А если он этого не поймет, то попросту подохнет. Может быть, даже в какой-нибудь великолепно оборудованной больнице, которую государство соорудило на гроши рабов. Ха-ха!
Гауляйтер смеялся громко и презрительно. И поскольку речь зашла о делах, ему хорошо знакомых, стал подробно распространяться о социальных условиях в Америке.
— Там, за океаном, докатятся до большевизма скорее, чем это принято думать, — пророчествовал гауляйтер, переходя на английский язык, чтобы произвести впечатление на Марион. Некоторое время беседа велась по-английски, пока он не спохватился, что и Марион отвечает ему на том же языке.
— Вы превосходно говорите по-английски! — воскликнул он.
Марион засмеялась.
— Я ведь преподаю в школе английский язык, — сказала она.
— Вы даете уроки языка?
— Да, французского, английского и итальянского.
— Вы знаете итальянский? — живо заинтересовался гауляйтер.
— Знаю. — Марион объяснила, что в детстве ее воспитывали гувернантки, с которыми она говорила по-английски, по-французски и по-итальянски.
— Стойте, стойте! — воскликнул он, пододвинув к Марион сигареты. — Меня осенила великолепная идея!
Со вчерашнего дня он ломал себе голову, как привлечь это восхитительное создание. Что сделать это будет нелегко, он понял с первого взгляда. Ему нравилось ее прямодушие, ее такт, беззаботность и особенно ее задушевный смех. Прежде всего надо почаще встречаться с нею, с девушкой, похожей на итальянскую мадонну. И вот случай приходит ему на помощь.
— Стойте, стойте! — повторил он и подошел к окну, чтобы закурить сигарету. Потом обернулся и сказал: — Мне дали поручение следующим летом съездить в Италию. Как было бы хорошо, если бы вы к тому времени обучили меня немного итальянскому языку. Надо знать хоть несколько слов, чтобы не чувствовать себя совсем дураком. Хотите? Будем заниматься раз в неделю! Я был бы вам весьма признателен, фрейлейн Фале.
Марион растерянно посмотрела на него. Она не могла принять предложение гауляйтера, но не знала, в какой форме отклонить его.
Румпф рассмеялся.
— Отчего вы колеблетесь? — спросил он. — Вы меня боитесь? Это смешно. Я всегда буду относиться к вам с должным уважением. Я знаю вас, фрейлейн Фале, и знаю вашего отца.
Марион покраснела. Ей сразу стало ясно, как она должна поступить.
— Моего отца? — И она кивнула головой в знак согласия. — Хорошо, попробуем.
В темно-голубых глазах Румпфа блеснула радость. Он пожал ей руку.
— Благодарю, — сказал он. — Вам придется пустить в ход весь ваш педагогический талант, ибо перед вами ученик, которому вечно некогда. Начнем через неделю. В это же время? Идет! А теперь выпьем по рюмочке ликера!
Они еще немного поболтали о теннисном клубе и других спортивных обществах в их городе.
— Только не подумайте, что я вас выспрашиваю. Для этой цели у меня имеются специальные люди.
Зазвонил телефон, и Марион поднялась.
— К сожалению, мне пора. Прошу прощения, — сказал гауляйтер.
Он вышел с Марион в переднюю и крикнул старому камердинеру:
— Вы проводите даму до ворот.
«Терпение, терпение», — думал он, глядя вслед Марион.
За это время совсем стемнело, поднялась вьюга. У ворот стояла серебристо-серая машина; из темноты к Марион приблизилась какая-то фигура. Это был Мен.
— На меня возложена честь проводить вас домой, — сказал он.
— Благодарю, — ответила Марион. — Но мне всего-несколько минут ходьбы.
Мен преградил ей дорогу.
— Вы видите, какой снег идет! Очень прошу вас, — настаивал он. — Мне приказано довезти вас до дверей вашего дома.
Через несколько минут они уже были в Амзельвизе, и ротмистр Мен, снова сославшись на приказ, передал Марион несколько веток белой сирени.
Она вошла в кухню в весьма приподнятом настроении. Внимание, которое ей оказал гауляйтер, подчеркнув этим свое к ней расположение, невольно радовало Марион. Всякой девушке приятно, когда ей оказывают внимание.
— Ты, я вижу, развеселилась? — заметила Мамушка, настроенная отнюдь не весело. Она подозрительно взглянула на сирень.
Марион рассмеялась.
— У меня достаточно причин для этого! — воскликнула она. — Кажется, я понравилась высокопоставленной особе!
— Боже мой!
Марион опять засмеялась. Как же не радоваться, ведь это обстоятельство, может послужить на пользу школе, да и всем им вообще.
— Разве ты не понимаешь?
Ей пришлось, конечно, рассказать все впечатления этого дня до мельчайших подробностей. Она сделала это с большим юмором, надламывая и бросая в огонь одну за другой ветки сирени.
— Мне жаль чудных цветов! — негодовала Мамушка. — Чем провинилась бедная сирень?
Цветы обуглились и сгорели; Марион принялась мешать в печке щипцами.
— Мало ли о чем приходится жалеть на этом свете, — ответила она. — Я, например, жалею людей за то, что они вынуждены лгать и лицемерить.
Несколько дней спустя медицинский советник Фале получил в высшей степени учтивое письмо от директора больницы, доктора Зандкуля, того самого, который написал отвратительную книгу о евреях. Директор сообщал, что он счастлив снова передать высокочтимому ученому его исследовательский институт и все права на него. Он просил только, чтобы в экстренных случаях больнице предоставляли возможность пользоваться институтом, ибо исследовательский институт при больнице, строительство которого только что утвердил господин гауляйтер, будет готов лишь к следующему лету.
— Ну вот, и в наше время еще возможны чудеса, — сказал счастливый Фале. — Кто знает, быть может, они еще образумятся.
VII
— Безумцы, сумасшедшие, одержимые! Даю вам слово, профессор, их еще сошлют на Чертов остров, и они там поубивают друг друга.
— Дай-то бог, Гляйхен! — сказал Вольфганг из своего угла.
Была уже поздняя ночь.
— Чешскому президенту они, должно быть, всыпали яд в вино, а может быть, они его усыпили хлороформом! Скандал за скандалом! Вот увидите, профессор, завтра из Праги по телеграфу раздастся крик о помощи, как в свое время из Вены. Бьюсь об заклад! На что хотите! Ложь, обман, коварство, низость куда ни глянь!
— Пейте, Гляйхен! — сказал Вольфганг и громко рассмеялся, когда тот в отчаянии воздел руки к небу.
Гляйхен, всегда спокойный и превосходно владевший собою, сегодня был в бешенстве. Он ходил большими шагами по мастерской и говорил громко, отчетливо, точно перед многолюдным собранием. Он скандировал каждый слог, каждый звук, в каждом его слове чувствовалась искренняя, глубокая убежденность.