В ином роде был мой университетский товарищ. В высшей степени трудолюбивый и богатый опытом судья, он, не мудрствуя лукаво, добросовестно тянул свою лямку, искренне преданный делу мировой юстиции и не желавший ее променять ни на что. Это был настоящий городской мировой судья, сжившийся с населением своего околотка, изучивший его нравы, радости и беды и в общении с ним нашедший задачу своей жизни. Я никогда не слышал, чтобы он жаловался на усталость или стремился отдохнуть. Напротив, мне лично пришлось испытать, до какой степени даже летний Петербург с его летом, похожим, выражаясь словами Гейне, на «выкрашенную в зеленую краску зиму», был мил и дорог сердцу этого коренного своего обывателя. Летом 1873 года, встретив меня и узнав, что я собираюсь с морских купаний проехать в Италию, он просил меня съехаться с ним в Люцерне и предпринять дальнейшее — первое в его жизни — путешествие вместе.
Так мы и сделали. Но уже в Люцерне он поразил меня тем, что привез с собой подушки и постельное белье, что придавало его багажу чрезвычайные и неудобные для путешествия размеры. Мы совершили чудный переезд в почтовом экипаже через С.-Готард, где с волшебной быстротой сменялись картины природы, начинаясь цветущими садами Флюэлена на озере Четырех Кантонов, постепенно переходя в голую и каменистую пустыню Hospice de St.-Gothard и быстро заменяясь затем нарастающей прелестью Италии. Из Милана мы взяли билеты на круговое путешествие по озерам Комо и Лугано и по Лаго-Маджиоре, причем ехать приходилось на пароходе и в почтовом экипаже, так как тогда железная дорога существовала только между Комо и Миланом и между Миланом и Ароной. Уже в Милане мой спутник стал обнаруживать признаки тоскливого нетерпения и того скептически насмешливого отношения к западноевропейским порядкам, которым отличаются многие из русских людей за границей, вдруг начинающие чувствовать, что у нас все лучше. Вместе с тем оказалось, что и вкусы наши совершенно различны: меня интересовали музеи, храмы и исторические воспоминания, его — толпа, уличная торговля и народные увеселения, а природа не производила на него никакого впечатления. Когда в Menaggio, при закате солнца, круговые путешественники ждали на берегу голубого озера парохода для переезда в Bellaggio, итальянский вечер повеял таким обаянием на собравшихся, что все замолчали в немом созерцании очаровательной картины и — «тихий ангел пролетел». И вдруг на одном из концов пристани раздался, с северогерманским произношением, резкий голос, тревожно прокричавший через головы собравшихся кому-то на другом конце пристани: «Sie, nehmen Sie sich in Acht, ob da nicht ein Taschendieb existiere!» [54] Поэтическое настроение было разрушено, но прозаическая забота немца очень смутила моего товарища: он стал подозрительно осматриваться по сторонам и на все путешествие уверовал, что итальянцы — чуть не сплошные ташендибы. Объезд озер продолжался три дня, и я мог не раз убедиться, что мысли моего спутника непрестанно обращались к Петербургу, к его делам и к камере мирового судьи и что не будь меня он, быть может, немедленно вернулся бы назад. Когда мы были на Лаго-Маджиоре и я восхищался Борромейскими островами, он сказал мне: «Право, не знаю, зачем ездят на все это смотреть те, кому не приходится здесь жить; по моему мнению, Крестовский остров в Петербурге гораздо лучше». Во Флоренции он стал явно тяготиться моими предложениями осматривать ее художественные сокровища в музеях и делал это со скучающим выражением лица и до крайности торопливо. За год перед тем я был во Франкфурте и в праздничный день, вместе с группой подгородных жителей, осматривал Бетманский музей с знаменитой «Ариадной» Даннекера. Ее не показывали, однако, сразу, а заставляли сначала осмотреть целый ряд гипсовых слепков с антиков, посмертных масок с коронованных особ и других подобных предметов. Ходившая рядом со мной немолодая, но краснощекая женщина в старомодном платье, очевидно, в первый раз бывшая в музее, с прилежным и напряженным вниманием рассматривала все то, на что монотонно указывал смотритель музея. Но ей, видимо, было скучно, и когда, наконец, он торжественно провозгласил: «Und hier, meine Herren, konnen Sie sehen die beriihmte Ariadne» (А здесь, господа, вы можете обозреть знаменитую Ариадну (нем.).) и отдернул занавесь, за которою скрывалась, освещенная сверху, мифологическая красавица, спокойно полулежащая на спине идущей пантеры, моя немка, облегченно вздохнув, громко спросила: «Nun? Und damit ist man endlich los?» (Ну? И после этого, наконец, можно уйти? (нем.),)—и с радостным лицом быстрыми шагами удалилась. Мой спутник очень сильно мне напоминал эту женщину. Путешествие наше становилось тягостным для обоих, и мы условились совершить его на расстоянии четырех дней друг от друга с тем, чтобы съезжаться вместе на один день и получать от уехавшего вперед полезные сведения. Вперед уехал он. Мы встретились в Риме, затем в Неаполе, где он, сделавшись жертвой нескольких мелких плутней, окончательно и бесповоротно укрепился в своем взгляде на то, что итальянцы — «ташендибы». Я уговорил его остаться здесь несколько долее и не покидать Неаполя, не съездив в Помпею, на Капри и на Везувий. Но его страшно тянуло домой, в свою камеру, и в день довольно утомительного восхождения на Везувий он все-таки двинулся вечером, нигде не останавливаясь, в Петербург.
К этому нашему пребыванию в Неаполе относится мое воспоминание об одной оригинальной встрече. Позволю себе привести его — попутно. В гостинице Victoria на Santa Lucia, где мы съехались с товарищем, было ввиду еще раннего осеннего сезона немного приезжих. За одним концом табльдотного стола сидели обыкновенно мы, очень нервный английский пастор и какая-то американская супружеская чета, которая вечно куда-то торопилась и никогда не досиживала обеда и завтрака до конца. А на другом конце стола сидело многочисленное семейство, состоявшее из двух дам, нескольких подростков и старика с быстрым и властным взглядом под хмурыми бровями, с остро очерченным носом, тонкими губами и выдающимся вперед подбородком. Он, не стесняясь присутствием посторонних, говорил повелительным голосом и постоянно был чем-нибудь недоволен, покрикивая на молодежь и на прислугу. Очевидно, что в своей семье и среди окружающих он привык к власти и, по-видимому, к поклонению. Нервный пастор при его выходках и резких возгласах ежился и начинал смотреть косо и враждебно. Американцы не обращали на него никакого внимания, и два раза нам пришлось на нашем конце оставаться одним. Раз старик обратился ко мне с рядом вопросов о том, ездил ли я на Капри и удобно ли туда путешествие на пароходе. Вопросы были, заданы отрывистым, почти повелительным тоном, на что я ответил также отрывисто и лаконически. На пятый день после моего прибытия мы рано утром поехали в Помпею и вернулись лишь к обеду. У подъезда стояли два ландо, и в них сидели старик и его домочадцы, окруженные мелким багажом. Несмотря на жаркую погоду, на нем был темный, кажется бархатный, берет, который, спускаясь на лоб, очень гармонировал с острыми чертами его лица и придавал им особенно выпуклый характер. «Боже мой! — сказал я, — да ведь я где-то видел это лицо, если не в действительности, то на портрете! Я видел его, несомненно, но кто это такой?» Между тем экипажи двинулись. Проезжая мимо, старик посмотрел на нас сурово и слегка кивнул нам головою. Портье смотрел вслед отъезжающих недружелюбно. «Prego il nome di questo straniero?» [55] — спросил я его. Портье сказал мне с оттенком презрения в голосе: «Un tedesco[56],— лениво развернул книгу и прочел в ней — signor Rechardo Wagner»[57].
Несмотря на некоторые свои странности, товарищ мой был человек весьма знающий и научно образованный. По выходе из университета он даже долго лелеял мысль об ученой карьере и серьезно занимался уголовным правом, а как председатель мирового съезда он оставил по себе прекрасную память, хотя, чуждый всякого честолюбия и до крайности скромный, он не хлопотал ни об избрании, ни о переизбрании на это место.