Литмир - Электронная Библиотека

Другая особенность состояла в том, что большая часть экспертов знала по опыту или понаслышке старый дореформенный уголовный суд, его бумажное производство и главных двигателей в решении каждого дела — секретарей разных рангов, которые в вопросах судебной медицины не только ничего не понимали, но вовсе и не интересовались таковыми, особенно при доказанности события преступления. По отношению к виновнику в их распоряжении был целый арсенал совершенных и несовершенных формальных доказательств, пользуясь которыми они всегда могли свести судьбу обвиняемого на «оставление в подозрении». Законы о судопроизводстве предрешали заранее в виде общего правила значение и вес каждого доказательства, не взирая на его внутреннюю стоимость. Показанию мужчины отдавалось преимущество перед показанием женщины, показанию духовного лица перед показанием светского и т. д. Целому ряду свидетелей отказывалось в доверии. Таковыми были люди, «тайно портившие межевые знаки», признанные духовным судом «явными прелюбодеями», и «иностранцы, поведение которых неизвестно». Очевидно, что при таком порядке вещей заключением сведущих людей — и притом всегда лишь письменным — можно было пренебрегать. Поэтому появление молодых юристов, знакомых с судебномедицинской литературой и имеющих смелость не соглашаться, спорить и относиться в публичной речи отрицательно к выводам экспертизы, вызывало в сведущих по судебной медицине людях, в первое время после введения судебной реформы, некоторое неприятное впечатление и высокомерное недоумение. Для последнего, впрочем, нередко подавали повод и молодые деятели обновленного суда, приступавшие к судебной практике не только со скудным багажом знаний по части судебной медицины, но и с поразительным невежеством относительно строения человеческого тела. В университетах большинство студентов юридического факультета относилось небрежно к судебной медицине, которая по какому-то недоразумению не считалась в числе главных предметов юридического курса; в училище правоведения эта наука долгое время находилась в загоне, и мне, при чтении лекций уголовного судопроизводства в этом училище с 1876 по 1883 год, приходилось посвящать значительную часть курса ознакомлению моих слушателей с элементарными судебномедицинскими вопросами, которые их ждали тотчас по поступлении на службу; в Александровском лицее, откуда тоже нередко поступали на судебную службу, судебная медицина не читалась вовсе, и я знакомил с нею слушателей в моем курсе уголовного судопроизводства. В моей практике встречались случаи, когда эксперты первой категории, о которых я говорил выше, вынуждены были признавать свое категорическое мнение не только условным, но и лишенным твердых оснований. Помню, как в одном деле эксперт — полицейский врач на вопрос мой: «Почему при вскрытии не были перевязаны им большие сосуды сердца?» наставительно сказал мне, что это делается исключительно при операциях над живыми, на что должен был выслушать указание на устав судебной медицины, в котором это перевязывание предписывается в главе о судебном осмотре мертвых тел, так как, будучи произведено на живом, несомненно, обратит его в мертвое тело.

Такое же отношение к прокурору, как к чиновнику, которому нечего совать нос в область судебной медицины, где он ничего не может понимать, встретил я в Казани в первый год судебной реформы в казанском округе. Первым делом, назначенным к слушанию с присяжными, было дело об убийстве посредством отравления и задушения отставного рядового Белова его женой и ее сожителем Каляшиным. Обвинение было построено на очень веских косвенных уликах и на том, что от дома убитого до места, где был найден его труп, шли явные следы перетаскивания последнего; в желудке же его был найден мышьяк, а на шее несомненные следы удавления. Все эти

данные подкреплялись еще соображением, что Белов, много лет проведший на военной службе и потом сидевший за кражу на пожаре в остроге, вернувшись домой, стеснял и даже делал невозможным образовавшееся между отвыкшей от него женой и принятым ею в дом «жильцом» Каляшиным прочное сожительство. На суде было два эксперта: уездный врач, производивший вскрытие трупа Белова, и профессор судебной медицины И. М. Гвоздев. Во мнениях своих они разошлись. Гвоздев подробно высказал сомнение в том, чтобы в данном случае было отравление и задушение, потому что в трупе было найдено чрезмерно большое количество мышьяку—18 гран, а явления, характеризующие задушение, могли произойти и от замерзания и от смерти вследствие крайнего опьянения. Мне пришлось вступить с ним в спор, доказывая, что Белов, выпивший на чужой счет в кабаке, но пришедший домой и севший к жене на лавочку, чтобы покурить, не мог считаться мертвецки пьяным, а в разгаре лета, в жаркие июльские дни, замерзнуть невозможно. Что же касается до чрезмерного количества мышьяка, то против моей ссылки на Каспера, Бухнера и Орфилу, находивших в трупах отравленных не только 18 гран мышьяку, но гораздо большее количество, в некоторых случаях до 180 гран, Гвоздев не возражал. Обвинительный приговор присяжных, среди которых находились два профессора медицинского факультета, произвел в городе большое впечатление, а в местном медицинском обществе вызвал целую бурю негодования против какого-то прокурора, который забыл поговорку «знай сверчок свой шесток» и позволил себе не соглашаться с авторитетным мнением научного специалиста. Я прислушивался к шуму этой бури спокойно, приписывая ее непониманию значения эксперта на суде и зная, что, в конце концов, был прав я, а не мой ученый противник, так как на другой день после приговора осужденные сознались товарищу прокурора, заведовавшему местами заключения, в отравлении Белова и в последовавшем его задушении, потому что от данного ему в квасе яда он умирал слишком медленно, и просили лишь отправить их в ссылку одновременно.

С тех пор судьба судила мне не раз не соглашаться с Гвоздевым. Добрый и прекрасный по душе человек, автор нескольких интересных монографий, Иван Михайлович Гвоздев имел своеобразный взгляд на судебную медицину, который он не раз высказывал и мне. Эта наука обязывала, по его мнению, судебного врача к самым широким сомнениям при ее практическом применении. «Широкие сомнения уместны и желательны у судьи по существу дела, — возражал я, — но эксперт, являясь научным судьею факта, совершенно безотносительно к значению, которое будет придано этому факту судом, призывается для дачи суду категорического ответа и не может говорить: «Я знаю, что я ничего не знаю». Но он оставался при своем взгляде и настойчиво проводил его в тех делах, по которым требовалась его экспертиза. Его настойчивый скептицизм оказывал влияние и на других врачей, вызываемых в судебные заседания. Те, которые уже высказались при следствии определенно, начинали колебаться, а представшие перед судом впервые нередко начинали «jurare in verba magistri» или, в отсутствие Гвоздева, не всегда удачно и умело подражать ему. Так случилось в деле извозчика Ковалинского, обвиняемого в убийстве, в запальчивости и раздражении, своей любовницы Прасковьи Федоровой. По характерному показанию обвиняемого, после первых двух месяцев его связи с Федоровой, он задумал жениться на знакомой девушке и «в знак согласия» получил от нее платок, который, будучи хмелен, показал Прасковье, с объяснением его значения. На другой день она дала ему «опохмелиться» стакан мутной водки, от которой он почувствовал «лютую тоску» и стал постоянно плакать, будучи «не рад вольному свету» до такой степени, что хотел зарезаться. Вняв затем уговору Прасковьи, он отослал платок назад, уплатил «за убытки от приготовлений к свадьбе» два рубля и, поклявшись перед образом не разлучаться с Федоровой, стал ее любить до крайности, тосковать по ней и «при каждом ее сердитом слове чебурахаться ей в ноги». Но по прошествии четырех лет она стала, по его выражению, «тумашиться и громоздиться», гулять с солдатами и ходить в «дешевку». Однажды после целого дня ссор, примирений и попойки в кабаке, содержимом мещанином Анонимовым,(sic!), Ковалинский усадил Прасковью в свои дрожки и повез домой. Она рвалась к звавшим ее солдатам и ссорилась с ним. Так они выехали в поле за полверсты от Казани, и здесь, выпав вместе с нею из опрокинувшейся от крутого поворота пролетки, Ковалинский, у которого «загорелось сердце», тяжелым железным колесным ключом нанес ей страшные удары в голову, размозжившие череп на 30 осколков и разбросавшие мозг, переломал все ребра и ключицу, сломал подъязычную кость и т. д. На суде обвиняемый угрюмо и кратко признал себя виновным, сказав: «мой грех», но один из приглашенных врачей, забывая, очевидно, что «quod licet Jovi — non licet bovi» [37], совершенно неожиданно стал объяснять, что сомневается в том, чтобы Ковалинский наносил удар живой женщине, а не трупу, так как он предполагает, что, упавши с пролетки, она так сильно ударилась головой о мерзлую землю, что тут же лишилась жизни, а Ковалинский неистовствовал уже над трупом. На обычное обращение председателя к подсудимому о том, что имеет он сказать по поводу показания эксперта, Ковалинский вдруг оживился и, обращаясь к эксперту, сказал: «Ну, уж это вы напрасно изволите говорить, что я мертвую бил: я на такое надругательство не согласен. А бил я живую, потому что она всякую совесть потеряла и распутницей стала. Когда я первый раз ее ударил, она завизжала и меня за палец больно укусила, тогда я ее в другой раз, а сколько раз потом — уж и вспомнить не могу: сильно выпивши был».

45
{"b":"209709","o":1}