Вдруг Роша оскалил зубы и расхохотался. В порыве нежности, за которую солдаты его обожали, хотя иногда он осыпал их бранью, лейтенант объявил:
— Слушайте, ребята! Чем ссориться, давайте-ка лучше выпьем!.. Да, я угощаю, выпейте за мое здоровье!
Из глубокого кармана шинели он вытащил бутылку водки и торжествующе прибавил, что это подарок от одной дамы. И правда, накануне во Флуэне видели, как он расположился за столиком в кабачке и предприимчиво ухаживал за служанкой, сидевшей у него на коленях. Солдаты смеялись от всего сердца, протягивали котелки, и он весело налил им водки.
— Ребята! Пейте за ваших подружек, если они у вас есть, пейте за славу Франции!.. Я только это и признаю. Веселись!
— Правильно, господин лейтенант! За ваше здоровье и за здоровье всех!
Выпили, согрелись, примирились. На утреннем холодке, перед боем, было так приятно выпить! Морис тоже почувствовал, как водка растекается по жилам, и ему опять становится тепло, и воскресает легкая, опьяняющая надежда. А почему бы не разбить пруссаков? Разве в сражениях не таится неожиданность, внезапный поворот, которые впоследствии делаются достоянием истории? Этот молодец лейтенант прибавил, что на подмогу идет Базен, его ждут вечером: известие достоверное, он узнал об этом от адъютанта одного генерала. И хотя, желая указать дорогу, по которой идет Базен, лейтенант ткнул рукой в сторону Бельгии, Морис опять весь предался мечтам и иллюзиям, без которых не мог жить. Быть может, наконец рассчитаемся с пруссаками!
— Господин лейтенант! Чего ж мы ждем? — осмелился он спросить. — Разве мы не выступаем?
Роша движением руки дал понять, что еще не получил приказа. Помолчав, он спросил:
— Видел кто-нибудь капитана?
Никто не ответил. Жан вспомнил, что видел ночью, как Бодуэн ушел из лагеря по дороге в Седан; но осторожный солдат никогда не должен замечать командира вне службы. Он промолчал и, обернувшись, заметил тень, которая двигалась вдоль изгороди.
— Вот он! — сказал капрал.
Действительно, вернулся капитан Бодуэн. Все солдаты удивились его подтянутому виду: мундир был вычищен, башмаки блестели, — вся его выправка резко отличалась от жалкого вида лейтенанта Роша. Кроме того, чувствовалось щегольство, заботливый уход: руки были тщательно вымыты, усы завиты, от него исходил легкий аромат персидской сирени, благоухание уютного будуара красивой женщины.
— A-а! Значит, капитан нашел свой багаж! — хихикая, шепнул Лубе.
Никто не улыбнулся: все знали, что капитан — человек не из покладистых. Его ненавидели; он держал солдат на расстоянии. «Хлопушка», — называл его лейтенант Роша. Первые поражения, казалось, покоробили капитана; разгром, который предвидели все, представлялся ему, прежде всего, неприличным. Убежденный бонапартист, ожидавший блестящего продвижения по службе, поддерживаемый многими салонами, он чувствовал, что карьера его рушится среди всей этой грязи. Говорили, что у него прекрасный тенор и он уже многим обязан своему голосу. Впрочем, он был неглуп, хотя ничего не понимал в военном деле, стремился только нравиться, отличался храбростью, когда было надо, но не слишком усердствовал.
— Какой туман! — просто сказал он, радуясь, что нашел свою роту, которую искал уже полчаса, боясь заблудиться.
Наконец отдан был приказ, и батальон выступил. Над Маасом поднимались новые волны тумана; войска шли чуть не ощупью под какой-то белесой тучей, оседавшей мелким дождем. Вдруг на перекрестке двух дорог перед Морисом возник, как потрясающее видение, полковник де Винейль, верхом на коне, неподвижный, высокий, смертельно бледный, подобный мраморному изваянию безнадежности; конь вздрагивал от утреннего холода, раздувая ноздри, поворачивая голову в сторону грохочущих пушек. А в десяти шагах, за спиной полковника, развевалось вынутое из чехла полковое знамя, которое держал дежурный лейтенант; в рыхлой, колыхающейся белизне тумана, под призрачным небом, оно казалось трепетным видением славы, готовым исчезнуть. Золоченый орел был обрызган росой, а трехцветный шелк с вышитыми названиями местностей, где были одержаны победы, полинял, задымленный, пробитый, хранил следы старинных ран; и только эмалевый почетный крест, прикрепленный орденской лентой, ярко блестел, выделяясь на сером, тусклом фоне.
Знамя и полковник, затопленные новой волной тумана, исчезли; батальон двинулся дальше, неизвестно куда, словно окутанный влажной ватой. Спустившись по склону, он теперь поднимался по узкой дороге. Раздался приказ остановиться. Солдаты остановились, приставили ружья к ноге; плечи ныли от ранцев, было запрещено двигаться. Наверно, они находились на плоскогорье, но еще ничего не могли разглядеть даже в нескольких шагах. Было часов семь; пушки, казалось, гремели ближе; новые батареи стреляли с другой стороны Седана, теперь уже совсем по соседству.
— Ну, меня сегодня убьют, — вдруг сказал Жану и Морису сержант Сапен.
С самого утра он не открывал рта, погруженный в какое-то раздумье, хрупкий, тонконосый, с большими красными глазами.
— Что за выдумки! — воскликнул Жан. — Разве можно знать, что стрясется?.. Знаете, пули ни для кого и для всех!
Но сержант покачал головой и с полной уверенностью повторил:
— Нет, я уж, можно сказать, покойник!.. Меня сегодня убьют.
Несколько солдат обернулись, спросили, не во сне ли он это увидел. Нет, ему ничего не снилось, но он чувствует: так будет.
— А все-таки досадно! Ведь я собирался жениться, когда вернусь домой.
У него снова дрогнули веки; он представил себе свою жизнь. Сапен был сыном лионского бакалейщика; мать его баловала, но рано умерла; он не мог ужиться с отцом, все ему опротивело, он остался в полку, не пожелал откупиться. Во время отпуска он сделал предложение двоюродной сестре, опять обрел вкус к жизни и вместе с невестой строил планы открыть торговлю на гроши, которые она должна была принести в приданое. Он умел грамотно писать, считать. Уже год он жил только надеждой на счастливое будущее.
Он вздрогнул, тряхнул головой, чтобы избавиться от навязчивой мысли, и спокойно повторил:
— Да, досадно! Меня сегодня убьют.
Все промолчали; ожидание продолжалось. Никто даже не знал, стоят ли они лицом или спиной к неприятелю. Иногда из тумана, из неизвестности, доносились смутные гулы: грохот колес, топот толп, далекая скачка коней. Происходили скрытые во мгле передвижения войск — 7-й корпус шел на боевые позиции. Но вскоре туман как будто поредел. Он поднимался клочьями, словно обрывки кисеи; открывались уголки далей, еще неясные, темно-синие, как глубины воды. И в одном просвете, как шествие призраков, показались полки африканских стрелков, составлявшие часть дивизии генерала Маргерита. Одетые в куртки и подпоясанные широкими красными кушаками, выпрямившись в седле, они пришпоривали своих поджарых коней, которых почти не было видно под огромными вьюками. Эскадрон следовал за эскадроном, все они, выйдя из неизвестности, возвращались в неизвестность и, казалось, таяли под мелким дождем. Наверно, они мешали передвижению войск; их отправляли дальше, не зная, что с ними делать; и так было с самого начала войны. Их использовали лишь в качестве разведчиков, но как только начинался бой, их пересылали из долины в долину, нарядных и бесполезных.
Морис смотрел на них и вспомнил Проспера.
— A-а! Может быть, и он там!
— Кто? — спросил Жан.
— Да тот парень из Ремильи. Помнишь? Мы встретили его брата в Оше.
Но стрелки проскакали; внезапно опять послышался топот коней: по склону спускался штаб.
На этот раз Жан узнал бригадного генерала Бурген-Дефейля; генерал неистово размахивал рукой. Он наконец соблаговолил покинуть гостиницу «Золотой крест»; по его сердитому лицу было видно, как он недоволен, что пришлось рано встать, что комната и еда никуда не годились.
Издали отчетливо донесся его громовой голос:
— Эх, черт подери! Мозель или Маас, не все ли равно? Главное — вода!