Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ждать пришлось довольно долго; Голиаф не решался влезть в окно и бродил вокруг фермы. Он был уверен, что хорошо знает Сильвину, и отважился явиться, привесив к поясу только револьвер. Но его томило тягостное предчувствие; он открыл окно настежь, просунул голову и тихо позвал:

— Сильвина! Сильвина!

Раз окно открыто, значит, она одумалась и согласилась. Это его очень обрадовало, хотя он предпочел бы, чтоб она стояла у окна, встретила его, успокоила. Наверно, ее позвал сейчас старик Фушар по какому-нибудь делу. Голиаф повторил чуть громче:

— Сильвина! Сильвина!

Никакого ответа, ни звука, ни дыхания. Он перелез через подоконник, решив улечься в постель и ждать ее под одеялами; ему было очень холодно.

Вдруг произошла яростная свалка; послышался топот ног, падение человеческого тела, глухие ругательства и хрип. Самбюк и его товарищи бросились на Голиафа, но даже втроем не могли одолеть этого великана: опасность удесятерила его силы. В темноте слышался хруст костей, тяжелое дыхание, шум напряженной борьбы. К счастью, револьвер упал. Кабас сдавленным голосом шепнул: «Веревки! Веревки!» Дюка передал Самбюку связку веревок, которыми они предусмотрительно запаслись. Началась дикая расправа: пустив в ход кулаки и пинки. Голиафу сначала связали ноги, потом прикрутили к бокам руки, потом ощупью, преодолевая судорожное сопротивление, так опутали его веревками, что пруссак очутился словно в сети, и ее петли впились ему в тело. Он кричал не переставая, а Дюка твердил: «Да заткни ты глотку!» Крики умолкли. Кабас зверски завязал ему рот старым синим платком. Наконец они передохнули, понесли Голиафа, словно тюк, на кухню, уложили на большой стол, где стояла свеча.

— A-а! Сволочной пруссак! — выругался Самбюк, вытирая со лба пот. — Ну и задал же он нам работу!..

Послушайте, Сильвина, зажгите-ка еще свечу, чтобы хорошо было видно эту распроклятую свинью!

Бледная, широко раскрыв от ужаса глаза, Сильвина встала. Она не вымолвила ни слова, зажгла свечу, поставила на другой конец стола, рядом с головой Голиафа, и он предстал при ярком свете, словно покойник между двух церковных свечей. В это мгновение его глаза встретились с глазами Сильвины; в отчаянии и страхе он взглядом исступленно молил ее; но она, как будто не понимая, отошла к буфету и остановилась, упрямая, бесстрастная.

— Вот скотина! Откусил мне полпальца! — проворчал Кабас, у которого из руки текла кровь. — Уж я ему отплачу.

Он поднял револьвер и замахнулся, но Самбюк обезоружил его.

— Нет, нет! Без глупостей!.. Мы не разбойники, мы судьи… Слышишь, паршивый пруссак? Мы будем тебя судить; и не бойся, мы признаём право защиты… Сам ты не будешь защищаться: ведь если мы снимем с тебя намордник, ты начнешь так орать, что можно будет оглохнуть. Но я сейчас дам тебе адвоката, да еще какого!

Он принес три стула, поставил их в ряд, устроил, по его выражению, трибунал; он стоял посередине, а справа и слева — его приспешники. Все трое уселись, и он заговорил, сперва медленно, но мало-помалу быстрей, строже, и скоро его речь зазвучала мстительным гневом:

— Я одновременно председатель суда и обвинитель. Это не совсем по правилам, но нас слишком мало… Итак, я обвиняю тебя в том, что ты приехал во Францию шпионить и заплатил за наш хлеб гнуснейшим предательством. Ты главный виновник нашего поражения, ты предатель, ты после боя под Нуаром привел баварцев в Бомон ночью через леса Дьеле. Чтобы знать так хорошо каждую тропинку, надо прожить долго в этих краях; и мы убеждены в твоей виновности: люди видели, как ты вел немецкую артиллерию по размытым, никуда не годным дорогам, превратившимся в реки грязи, видели, как в каждое орудие приходилось впрягать по восьми лошадей. Посмотришь на эти дороги и не веришь, прямо диву даешься: как мог пройти по ним целый корпус?.. Если бы не ты, не твое преступление, — а ты ведь жил у нас в свое удовольствие, а потом нас предал, — не произошла бы беда под Бомоном, мы бы не пошли к Седану и, пожалуй, в конце концов поколотили бы вас…

Я уж не говорю о том, что ты и сейчас занимаешься своим мерзким делом, что ты нахально явился сюда опять, что ты торжествуешь, доносишь на бедных людей и запугиваешь их до смерти… Ты подлейшая сволочь! Я требую смертного приговора!

Наступило молчание. Самбюк снова уселся и объявил:

— Назначаю твоим защитником Дюка… Он был судебным приставом и далеко пошел бы, если бы не его страстишки. Видишь, я не отказываю тебе ни в чем. Мы славные ребята.

Голиаф не мог пошевелить пальцем; он только вскинул глаза на своего доморощенного защитника. Живыми у него оставались только глаза, полные жгучей мольбы; хотя было холодно, на его свинцово-бледном лице выступил крупными каплями смертный пот.

— Господа! — встав, начал Дюка. — Мой клиент действительно гнуснейшая сволочь, и я не согласился бы его защищать, если бы в его оправдание не мог сказать, что в Пруссии все они таковы… Взгляните на него! По глазам его видно, что он очень удивлен. Он не понимает своего преступления. У нас, во Франции, людям противно прикоснуться к шпиону, а у них, в Германии, шпионство — почетное дело, похвальный способ служения родине… Господа! Я даже позволю себе сказать, что, пожалуй, они правы. Наши благородные чувства делают нам честь, но беда в том, что потому-то нас и разбили. Осмелюсь выразиться: «Quos vult perdere Jupiter dementat…» [3] Господа! Вы вынесете приговор.

Он снова уселся; Самбюк спросил:

— А ты, Кабас, можешь что-нибудь сказать за или против подсудимого?

— Я могу сказать, — крикнул провансалец, — что мы слишком канителимся с этой скотиной!.. У меня в жизни было немало неприятностей, но я не люблю, когда шутят с правосудием: это приносит несчастье… Смерть! Смерть ему!

Самбюк торжественно встал.

— Итак, ваше общее мнение? Смерть?

— Да, да! Смерть!

Они отодвинули стулья; Самбюк подошел к Голиафу и сказал:

— Приговор вынесен, ты умрешь!

По обе стороны Голиафа, как в церкви, ярко горели свечи; он изменился в лице. Он так силился крикнуть, молить о пощаде, так задыхался от невысказанных слов, что синий платок, стянувший ему рот, покрылся пеной, и было страшно смотреть, как этот человек, обреченный на молчание, уже немой, словно труп, ожидает смерти, а в горле его тщетно клокочет целый поток объяснений и жалких слов.

Кабас стал заряжать револьвер.

— Всадить ему пулю в башку?

— Ну нет! — крикнул Самбюк. — Это для него слишком лестно!

Подойдя опять к Голиафу, он объявил:

— Ты не солдат, ты не достоин чести умереть от пули… Нет! Ты — шпион! Ты подохнешь, как поганая свинья!

Он обернулся и вежливо сказал:

— Сильвина, не в службу, а в дружбу, дайте нам, пожалуйста, лоханку!

Во время сцены суда Сильвина не тронулась с места. Она ждала, окаменев, словно отсутствуя, целиком погрузившись в неотступную думу, которая владела ею уже два дня. Когда Самбюк попросил у нее лоханку, она бессознательно повиновалась, пошла в чулан и принесла большую лохань, в которой обычно стирала белье Шарло.

— Поставьте ее под стол, с краю! — сказал Самбюк.

Сильвина поставила лохань и, выпрямившись, опять встретилась взглядом с Голиафом. В его глазах была последняя мольба, возмущение человека, который не хочет умирать. Но в Сильвине уже не осталось ничего женского, она только желала его смерти, ждала ее, как избавления. Снова отойдя к буфету, Сильвина остановилась. Самбюк открыл ящик стола и вынул большой кухонный нож, которым резали свиное сало.

— Ну, раз ты свинья, я тебя и зарежу, как свинью!

Он не торопился, стал спорить с Кабасом и Дюка, как поприличней зарезать Голиафа. Они чуть не поссорились: Кабас говорил, что в его краях, в Провансе, свиней режут рылом вниз, а Дюка с негодованием возражал ему, считая такой способ варварским и неудобным.

— Положите его на самый край стола, над лоханкой, чтобы не осталось пятен!

Голиафа переложили, и Самбюк спокойно, старательно принялся за дело. Одним взмахом ножа он перерезал горло. Сейчас же из сонной артерии в лоханку хлынула кровь, журча, как родник. Самбюк действовал осторожно; из раны от толчков сердца брызнуло только несколько капель крови. Смерть наступала поэтому медленней, зато не замечалось даже судорог: веревки были крепкие, тело лежало неподвижно. Ни рывка, ни хрипа. Только по лицу, по этой маске, искаженной ужасом, чувствовалось, что Голиаф умирает. Теперь кровь вытекала по капле; Голиаф бледнел и стал белей полотна; глаза пустели, помутились и погасли.

вернуться

3

«Юпитер поражает безумием тех, кого хочет погубить…» (лат.).

101
{"b":"209706","o":1}