Еще двоих-троих Регина знала довольно хорошо и уж никак не думала, что они согласятся выступить в роли присяжных, остальных же не знала даже в лицо, а это означало, что в гетто они особого веса не имели. Но больше всего ее удивило присутствие на скамье присяжных секретарши Хаима, вульгарной девицы из Ганновера, которая своим положением в гетто была обязана блестящему владению немецким – слушая ее, простые немцы буквально рты разевали. Коли уж ее включили в число присяжных… либо судья крайне наивен, либо настал конец света.
– Единственной наградой ему служило удовлетворение от честно исполняемого долга, – продолжал Борнштайн. – Господин председатель не получил хорошего образования – за плечами у него был всего-навсего хедер[15], – но постоянно пополнял свои знания. За что только он не брался: пробовал себя в роли и фабриканта, и торговца, и даже страхового агента – к счастью для истории, безуспешно. Когда же убедился, что больше всего хорошего может сделать для сирот, решил изучить основы педагогики и отправился… как вы думаете куда? – Сделав паузу, защитник оглядел зал. – Совершенно верно, к самому доктору Корчаку…[16]
Регина знала, что подобные имена неизменно вызывают восторженную реакцию. По залу пронесся восхищенный шепоток, кто-то даже робко зааплодировал. Еще несколько таких примеров, подумала она, и Хаима вынесут отсюда на руках. Невольно погладила по голове Марека, который так засмотрелся на защитника, что даже этого не заметил – а должен был бы, она ведь не часто его ласкала.
– В детском доме, которым руководил Януш Корчак, господин председатель провел не одну неделю, овладевая его новаторскими методами. Дамы и господа, с глубоким волнением спешу сообщить, что доктор Корчак согласился встретиться с нами и поделиться своим мнением о Хаиме Румковском.
В зале бурно зааплодировали – на этот раз все, даже судья сдвинул ладони. Дверь открылась, и вошел мужчина – с большой лысиной, в поношенном пальто. В мгновенно наступившей тишине он подошел к указанному ему месту за старым нотным пюпитром и поклонился судье. Вид у него был нездоровый; остановившись, он оперся на палку – правда, тут же выпрямился.
– Приветствую вас от имени всех присутствующих, доктор, для меня это большая честь. – Борнштайн, похоже, был искренне взволнован. – Будьте любезны, расскажите о вашем общении с Мордехаем Хаимом Румковским.
– Признаться, я не помню подробностей. Дел у меня было по горло, а тогда приходило много желающих понаблюдать за нашей работой. Из того, что мне удалось запомнить… господин Румковский проявлял большую любознательность и желание помочь. – Только при этих словах он посмотрел на Хаима и легонько ему кивнул. – Я бы назвал его образцовым активистом. Но близко мы с ним не общались – наши отношения не выходили за пределы круга педагогических проблем.
– А что его особенно интересовало?
– Его интересовало все. А особенно – идея детского самоуправления и то, что бо́льшую часть работ ребята выполняют сами. У нас, в отличие от других приютов, не было штатного персонала, однако чистота поддерживалась образцовая. Любые проступки рассматривал детский суд. Между воспитателями и детьми отношения были самыми наилучшими, а руководство заботилось о своих воспитанниках даже после того, как они покидали «Дом сирот». Господин Румковский записывал, расспрашивал – в основном моих сотрудников. Узнав спустя несколько лет, что он стал крупным чиновником и приезжает в Варшаву советовать Адаму Чернякову[17], как руководить гетто, я понял, что он поднялся выше, чем можно было предположить. Вот, пожалуй, и все, что я могу сказать.
– Может быть, вы подарили господину председателю что-нибудь на память?
Доктор заметно удивился, однако, чуть помолчав, ответил:
– Да, припоминаю. Я дал ему свою книгу.
– А может, вы помните ее название?
– Вероятно, это был «Король Матиуш Первый».
Марек так и подскочил, а затем повернулся к Регине и показал на спрятанную за пазухой книжку. Она еще никогда не видела его таким взволнованным – хорошо, что мальчик хоть чему-то обрадовался.
– И вы были так любезны, что подписали книгу?
– Разумеется.
– Не помните, что именно вы написали?
– Простите, но я столько книг подписывал… – Корчак явно растерялся, и неудивительно: он имел полное право не помнить.
– И все же… надпись могла быть доброжелательной?
– Ну конечно. Иначе зачем было дарить книгу?
– Значит, можно считать, что в ваших обрывочных воспоминаниях Хаим Румковский предстает как фигура положительная?
Прежде чем ответить, Корчак на минуту задумался.
– Можно и так считать.
Борнштайн, как Регина и ждала, торжествующе воздел руки и выкрикнул:
– Благодарю вас, у меня больше нет вопросов.
Ну уж теперь, подумала Регина, им наверняка разрешат вернуться туда, откуда они прибыли. Однако судья кивнул мужчине, которого она раньше не заметила. Тот вскочил, будто его ткнули шилом в зад. Высокий, истощенный, с редкими волосами, он производил впечатление человека, готового мстить за то, что в жизни ему недоставало любви. Регина вздрогнула: страшно было подумать, чту от него можно услышать. Он же, будто прочитав ее мысли, посмотрел на нее – как ни странно, с симпатией. Так ей, во всяком случае, показалось.
– В гетто часто повторяли вашу шутку, доктор…
Голос у прокурора не был писклявым, как часто бывает у подобных типов, но и не гремел осуждающе. Обыкновенный баритон, похожий на голос Эмиля Яннингса в «Голубом ангеле».
– Говорят, вы шутливо называли себя вором, а на вопрос «почему?» отвечали, что с такой репутацией вам легче будет попасть в правление некоего сиротского приюта. Это правда?
– Иногда я позволял себе в такой манере выражать свое мнение.
– Иными словами, высказывали остроумное предположение, будто кое-кто занимается общественной и политической деятельностью корысти ради?
– Считайте, что остроумное, но – не предположение. Просто так оно и есть.
– Не сложилось ли у вас впечатления, что Румковский мог быть таким человеком? Неудачником, который брал на себя руководство приютами ради заработка, а главное – всеобщего уважения?
– Ни в коем случае. Повторяю: я увидел в нем образцового общественного деятеля. Быть может, не слишком широко мыслящего, но искреннего в своих намерениях. – Доктор прижал руку к сердцу, прося у Хаима прощения за свои слова, но Регина заметила: муж с такой силой сжал рукоятку трости, что у него побелели костяшки пальцев.
– Над могилой Адама Чернякова, покончившего с собой в Варшаве, вы сказали: «Господь возложил на тебя защиту достоинства твоего народа, а теперь ты вручаешь Богу душу вместе с даром защищать свой народ». Спустя два месяца вы отказались оставить приютских детей и вместе с ними вошли в вагон, который повез вас на смерть. А как вы думаете, о председателе Румковском в будущем кто-нибудь скажет доброе слово?
– Не мне об этом судить.
Прокурор низко поклонился:
– Благодарю вас. У меня больше нет вопросов.
Судья с трудом встал и вышел из-за своего столика. Обвинитель и защитник кинулись поднимать стул, который он при этом опрокинул. Выиграл первый: оказался проворнее, да и стоял ближе. Регина смотрела, как могучий седобородый старец подходит к едва держащемуся на ногах Корчаку и кладет ему руки на плечи, будто желая вдохнуть в него силы, а может быть, выразить свое глубочайшее уважение. Старый доктор тотчас выпрямился – ни дать ни взять офицер (он и был, как Регина слышала, майором) – и энергичным шагом направился к двери. В зале все поднялись; некоторые пытались хотя бы дотронуться до его пальто. Поддавшись всеобщему энтузиазму, Регина попробовала протолкнуться к нему, но тщетно: никто и не подумал посторониться и пропустить женщину. Когда она вернулась на место, соседний стул был пуст: Марек исчез. Регина посмотрела на мужнин затылок. Он был неподвижен и горд, если так можно сказать о затылке.