В это время Серега уже задумывался о поступлении в институт и со свойственной ему скрупулезностью изучал справочники для поступающих в ВУЗы. Ни в одном из них он не обнаружил слова – генетика, которую так хотел изучать. Что оно означает, он толком не знал. Вернувшись домой, я отыскал в нашей крохотной семейной библиотеке краткий философский словарь 1952 года издания и не нашел в нем это таинственное слово. Газеты же писали, что генетика – буржуазная лженаука, которую марксизм полностью отрицает. Я не нашел в словаре и еще одно слово, которое уже знал, но не понимал: кибернетика. В газетах оно упоминалось гораздо реже, чем генетика, но тоже весьма уничижительно. Энциклопедии же дома не было.
В то время я уже имел некоторое представление о марксизме. Во-первых, я, как и все советские школьники, слышал это слово каждый день практически на всех уроках. Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин – главные марксисты. Их портреты вывешивают по всему городу в праздники. Они, да еще различные коммунистические лозунги, были единственными цветными, яркими пятнами на фоне серой и грязноватой Москвы. Я знал, что такое марксизм еще и потому, что каждый советский ребенок не мог быть просто ребенком. Он был, как минимум, октябренком. Я долго не мог понять, почему революция называется Октябрьской, детей называют октябрятами, а главный революционный праздник проходит в ноябре. Не могу сказать, что я перетрудился в поисках ответа на этот совсем не насущный вопрос, но простота ответа и в какой-то степени его несуразность, меня удивили. Все дело было в переходе с календаря старого стиля на новый. Потом я часто задавал этот вопрос детям, никто не знал и никогда не задумывался над этим вопросом.
Когда дети дорастали до третьего класса, их торжественно принимали в пионеры. Перед приемом долго говорили, что примут не всех, а только самых лучших, но, в конечном счете, принимали всех, и это, наверное, в данных обстоятельствах было правильно. Наконец, в седьмом классе, пионеров начинали принимать в комсомол. Это была по сути обязательная, а по форме унизительная процедура. Так вот я в своем шестом классе был еще пионером, а Серега – в восьмом – уже комсомольцем.
Пребывание в пионерах и в комсомоле сопровождалось какой-то маловразумительной общественной деятельностью: пионерскими сборами, комсомольскими собраниями, на которых нам что-то рассказывали из истории ВКП(б). Красной нитью через всю школьную науку, через всю пионерскую и комсомольскую деятельность проходили слова: Сталин, Ленин, марксизм, коммунизм, коммунистическая партия, Красная Армия. Они всегда и всех побеждали: сначала белых, потом оппортунистов, потом врагов народа и, наконец, фашистов. Из всего этого постепенно складывалось детское общественное мировоззрение: все сталинское, советское, коммунистическое – хорошее. Все царское, белое, капиталистическое – плохое. Дома на эти темы разговоров никогда не велось. Из этого постепенно делался неосознаваемый вывод: есть язык собраний и есть язык для обычного, человеческого общения. Воспитываемые в таком духе, мы постепенно впитывали прививаемые нам догмы, не понимая толком, верим мы в них, или нет.
Однако была еще одна причина, по которой я знал о марксизме чуть больше своих сверстников. Дело в том, что мои родители на своей работе обязаны были заниматься в кружках марксизма-ленинизма. Это было для них настоящей пыткой. Моя мама – преподаватель музыки, начинала паниковать за пару недель до очередного занятия кружка. На каждое занятие полагалось приносить с собой конспект какой-либо работы Ленина или Сталина – в соответствии с индивидуальным планом. Сделать такой конспект она не могла в принципе, его можно было только где-то достать. Ее можно понять. Как и для многих россиян, революция не была благом для ее семьи. Отец – мой дед, которого я видел только на нескольких старых фотографиях – очень небедный человек, потеряв все, умер в 1918 году от инфаркта в возрасте 52 лет. В семье было много детей. Старший сын пошел воевать и, ясное дело, не в Красную армию. Позже он вывез во Францию свою мать, трех сестер, включая мою будущую маму, и брата. Моя мама, прожив во Франции и в Бельгии около 15 лет, в 1936 году решила проведать оставшихся в Москве брата и сестру. Она благополучно добралась до столицы страны победившего социализма, но уехать обратно по каким-то причинам не смогла. Мышеловка захлопнулась. Она осталась в Москве навсегда, получила 9-метровую комнату в коммунальной квартире и стала преподавать детям музыку, благо образование ей это позволяло. Обо всем этом в то время я, конечно, не знал. Это была семейная тайна, в которую меня посвятили, когда я уже стал взрослым человеком, и когда эти знания уже не несли опасности для меня. А тогда я просто понимал, что она не может делать конспекты работ Ленина и Сталина. Где-то в начале шестого класса я предложил маме делать за нее конспекты. Как раз в это время в школе мы начали писать изложения, по сути, те же конспекты художественных произведений. Мне это занятие очень понравилось. В своих изложениях я всегда старался отразить свое мнение о произведении и описываемых в нем событиях и даже был не прочь иногда чуть подправить автора. Так, в моем изложении Герасим не утопил My-My. Утром ее обнаружили в лодке целой и невредимой, а Герасим исчез. Его так и не смогли найти ни живым, ни мертвым. Учителя, как правило, хвалили меня за содержание написанного, журили за избыточную фантазию и ругали за немереное число ошибок. Увлекаясь текстом, я совершенно забывал о правописании. Берясь за конспекты, я полагал, что здесь наиболее важна содержательная часть, кроме того, я думал, что мама сама исправит мои ошибки.
Первый опыт написания конспекта меня ошеломил, но не обескуражил. Читая текст, я не понимал содержания. Все слова были знакомыми и понятными, но когда они складывались в предложения, их смысл от меня ускользал. Не могло быть и речи о том, чтобы сначала прочесть текст, а потом кратко его изложить. Я не сдался только потому, что не мог обмануть ожидания мамы, которую хотел избавить от ненужных переживаний. Просидев над этой работой какое-то время, я придумал некоторую методику, которая позволила мне в дальнейшем запросто справляться с подобной работой. Я брал работу классика марксизма и считал, сколько в ней страниц. В конспекте, я полагал, их должно было быть раза в два меньше, затем, следя за соблюдением этого правила, брал и переписывал каждую пятую или десятую фразу. Сознавая, что я не понимаю то, что читаю и пишу, я, слава Богу, воздерживался от изложения своего мнения о содержании работы, его у меня просто не было.
Когда мама первый раз пришла домой после очередного политзанятия, она чуть ли не со слезами на глазах рассказывала, какое впечатление на всех и, самое главное, на парторга, проводившего занятие, произвел мой конспект. Из этого я заключил, что либо мой конспект никто не читал, либо читавшие понимают в этом деле не больше, чем я. Правдой, наверное, было и то, и другое. Подготовка конспектов для политучебы родителей стала моим постоянным занятием до конца пятидесятых годов, пока эта дурь не сошла на нет, и политучеба не прекратилась.
Надо сказать, что в моей голове что-то от прочитанного в работах классиков марксизма все же оставалось. Я запоминал некоторые фразы, выражения, мысли и начал ими пользоваться. Помню, как-то на уроке истории, когда я, как обычно, не очень зная, что нужно рассказывать по существу, произнес: «В своей работе «Государство и революция» Ленин писал…», учитель посмотрел на меня с нескрываемым удивлением и вместо заслуженной мной двойки поставил четверку. Вообще, ссылки на классиков марксизма оказывали на преподавателей в школе и даже потом в ВУЗе магическое, обезоруживающее действие. Где-то к девятому классу я уже точно знал, что большинство преподавателей в этом самом марксизме ничего не смыслят, а ссылки на классиков делают примерно с тем же уровнем понимания, что и я.
Такие активные ребята, как Серега и я, не могли быть не вовлечены в общественную жизнь пионерской и комсомольской организаций школы. Серега там занимал самые высокие, якобы, выборные посты. Он был председателем совета пионерской дружины школы, а потом председателем комсомольской организации. Высокий, крупный, с правильными русскими чертами лица и хорошей речью, он идеально подходил ко всем этим должностям. У него явно были шансы стать со временем большим партийным руководителем. Он это хорошо понимал, но я знал, что он просто играет в эту игру, а в планах у него совсем другое – наука. Разговор об этих его планах у нас проходил в сентябре 1952 года в его квартире. Серега был очень серьезен и сосредоточен. Он говорил, что это его последний школьный год. Надо готовиться к поступлению на биофак МГУ по всем предметам, по которым предстоят экзамены. Что он хочет провести дома еще одно исследование, и для этого ему потребуется моя помощь. Он хочет экспериментально исследовать влияние условий вскармливания карпов на их биопродуктивность. В вопросах круглогодичного выращивания витаминной продукции ему уже все ясно, надо было бы переходить к промышленному производству теплиц, но никто не хочет этим заниматься. Он ходил с этим вопросом в райком комсомола, в райком партии, в райисполком – никто ничего об этом даже слышать не хочет. «Ну и с карпами будет то же самое», – заметил я. Серега строго посмотрел на меня и ответил очень серьезно: «Наука не всегда бывает своевременно понятой и просто обязана быть далеко впереди производства. Кроме того, любое исследование всегда непредсказуемо, а потому интересно». В его комнате уже стояло на столе три не очень больших аквариума и трехлитровая банка с водой, в которой суетились мальки. Надо организовать циркуляцию воды в аквариумах, обогащение ее кислородом и подогрев. «Займись этим, – приказал он мне. – На все не более 10 дней, а то малькам будет тесно в банке».