Литмир - Электронная Библиотека

Первым было то, что нам троим — Круасси, Шатийону и мне — доставляло большое удовольствие каждый вечер потешаться над рогоносцем; слишком поздно пришлось мне убедиться в этом случае, как потом я убеждался не раз, что в делах важных еще более, чем во всех других, должно остерегаться тешить себя шуткой — она отвлекает, рассеивает, усыпляет; эта склонность к шутке не однажды дорого обошлась принцу де Конде. Второе обстоятельство, озлобившее меня против Лионна, состояло в том, что по окончании конклава, как он сам впоследствии рассказал мне в Сен-Жермене, он, следуя особенному повелению двора, послал курьера Ла Борна, служившего при Мазарини, во дворец Нотр-Дам-де-Лоретт, где я жил, с официальным приказом всем подданным французского Короля, состоявшим у меня на службе, под угрозой быть обвиненными в оскорблении Величества, покинуть меня как ослушника Его Величества и изменника отечеству. Выражения эти меня разгневали; имя Короля спасло посланца от оскорбления, но шевалье де Буа-Давид, молодой повеса из моих приближенных, бросил ему вдогонку несколько слов, поминая в них рога, что весьма подходило к случаю. Так слово иной раз влечет за собой последствия куда более важные, нежели поступок; наблюдение это многократно заставило меня напоминать самому себе, что в делах важных должно тщательнейшим образом взвешивать слова самые незначительные. Но возвращаюсь к письму, которое Краусси доставил мне в Гротта-Феррата. [628]

Оно меня удивило, но то было удивление, не смутившее моего покоя. Я всегда замечал, что все невероятное оказывает на меня подобное впечатление. Не то чтобы я не знал, что невероятное часто оказывается правдой; но, поскольку предвидеть его невозможно, оно никогда меня не задевает; к происшествиям подобного рода я отношусь как к грому среди ясного неба — явлению необычному, но могущему случиться. Мы, однако, втроем — Круасси, аббат Шарье и я — долго обсуждали письмо Лионна. Я послал аббата в Рим сообщить о его содержании кардиналу Аццолини, — тот не придал значения словам папы, на которые возлагал такие надежды Лионн, и в беседе с аббатом Шарье умно и тонко заметил, что убежден: Лионну выгодно скрыть или, точнее, умалить и принизить в глазах французского двора пожалование мне паллиума, и потому он приукрашивает слова и обещания папы. «А впрочем, — заметил Аццолини, — папа как никто на свете умеет подбирать выражения, которые сулят все и не дают ничего». Он посоветовал мне вернуться в Рим, вести себя как ни в чем не бывало, по-прежнему изъявлять полнейшее доверие к справедливости и доброй воле Его Святейшества и идти своей дорогой, как если бы я ничего не знал о том, что он сказал Лионну. Я послушался Аццолини и поступил сообразно его напутствиям.

По прибытии в Рим, следуя советам, какие друзья дали мне перед моим отъездом из города, я объявил, что почтение мое к имени Короля столь безгранично, что я стерплю все без изъятия от тех, кто хоть сколько-нибудь облечен его полномочиями; не только г-н де Лионн, но даже г-н Геффье, простой французский соглядатай, вольны вести себя со мной как им вздумается: я буду всегда оказывать им при встречах всю возможную учтивость; что до моих собратьев-кардиналов, я и с ними намерен держаться того же поведения, ибо уверен: нет в мире ничего, что могло бы избавить духовную особу от обязанности блюсти, включая и наружные их знаки, дружбу и христианскую любовь, каким надлежит царить между пастырями. Заповедь, начертанная в Евангелии, а стало быть, стоящая выше всех правил церемониала, учит меня, что я не должен считаться с ними старшинством; я буду равно уступать им дорогу, невзирая на то, отвечают они мне тем же или нет, приветствуют они меня или нет; в отношении же частных лиц, не облеченных правом действовать от имени Короля, которые позволят себе не воздать в моей особе почести, должные пурпуру, мне придется вести себя по-иному, ибо в противном случае достоинство сана понесет урон, ведь миряне не преминут вывести отсюда заключения, от которых потерпят ущерб прерогативы Церкви; но, поскольку по натуре моей и в силу моих правил мне ненавистно всякое насилие, я запрещу своим людям чинить его в отношении тех, кто первыми окажут мне непочтение, и прикажу только подрезать поджилки лошадям, впряженным в их кареты. Надо ли вам говорить, что подвергнуться подобному оскорблению охотников не нашлось. Большинство французов уступали мне дорогу; те же из них, кто считал своим долгом подчиниться приказу кардинала д'Эсте, старательно избегали на улицах встречи со мной. [629]

Папа, которому кардинал Бики весьма преувеличил силу выражений, в каких я публично объявил о том, как отныне намерен себя держать, завел со мной об этом речь в тоне выговора, сказав, что мне не подобает угрожать тем, кто повинуется приказаниям Короля. Зная уже его лукавство, я решил, что должен отвечать ему так, чтобы принудить его самого объясниться — правило, какому неукоснительно надлежит следовать, имея дело с людьми подобного толка. Я горячо поблагодарил его за то, что он по доброте своей изъявил мне свою волю — отныне я буду терпеливо сносить любое оскорбление от самого ничтожного француза, ибо для оправдания перед Священной Коллегией мне довольно будет сказать, что я действую по указанию Его Святейшества. При этих словах папа с жаром перебил меня: «Я вовсе не то имел в виду. Я отнюдь не стремлюсь к тому, чтобы пурпур лишали подобающих ему почестей, — вы бросаетесь из одной крайности в другую. Не вздумайте вести подобные речи в Риме». В свой черед, с не меньшей живостью подхватив слова папы, я стал умолять его простить меня, если я неправильно его понял. Теперь я уразумел, что он одобряет в главных чертах избранное мной поведение и только призывает меня к разумной сдержанности. Он не стал меня опровергать, видя некоторую выгоду в том, чтобы наставление его звучало двусмысленно; моя же выгода состояла в том, что я не должен был отказаться от своих намерений. Так закончилась аудиенция, данная мне папой, выходя от которого вместе с сопровождавшим меня monsignor il maestro di camera (г-ном камерарием (ит.).), я рассыпался в похвалах Его Святейшеству. Тот вечером пересказал их папе, который ответил ему с хмурым видом: «Questi maledetti: Francesi sono piu furbi di noi altri» (Эти проклятые французы — большие пройдохи, чем мы (ит.).). Камерарий, монсеньор Бандинелли, ставший впоследствии кардиналом, два дня спустя пересказал этот разговор преподобному Илариону, аббату церкви Святого Креста Иерусалимского, от которого я все и узнал. Так я и жил до той поры, пока не поехал на воды Сан-Кашано в Тоскане, чтобы полечиться от нового приступа болей в плече, случившегося по моей собственной вине.

Я уже говорил вам, что знаменитому римскому хирургу не удалось вправить мне плечо, хотя он снова выломал мне его с этой целью. И тут, поверив россказням флорентийского дворянина из семьи Мацинги, моего свойственника, который уверял, что видел больных, чудесным образом исцеленных крестьянином, живущим во владениях князя Боргезе, я понадеялся на этого знахаря. Причинив мне страшнейшие боли, он выломал мне плечо в третий раз, но вправить не сумел. После этой операции я так ослабел, что принужден был отправиться на воды Сан-Кашано, которые, однако, принесли мне лишь незначительное облегчение. Остаток лета я провел в сорока милях от Рима, в Капрарола, красивейшем замке, принадлежащем герцогу Пармскому 40, дожидаясь там rinfrescata (прохлады (ит.).), с [630] наступлением которой я возвратился в Рим, где нашел папу переменившимся во всех отношениях так, как он уже прежде переменился в отношении меня. От его так называемого благочестия не осталось ничего, кроме степенной повадки, с какой он вел себя в церкви; я говорю «степенной», а не «скромной», ибо в его сосредоточенности было много гордыни. Он не только поддержал злоупотребления непотизма, призвав в Рим всю свою родню, — он узаконил эти злоупотребления, принуждая кардиналов одобрять свои действия, притом мнения каждого он спрашивал наедине, чтобы, в случае надобности, пренебречь словами того, кто не склонится перед его волей. Он был тщеславен до смешного, так что даже кичился своей благородной кровью, словно провинциальный дворянчик, которого не признают за дворянина сборщики налогов. Он завидовал всем без изъятия. Кардинал Чези уверял, что мог бы спровадить его на тот свет: стоит начать расхваливать при папе Святого Льва, и тот задохнется от ярости. Во всяком случае Александр VII едва не поссорился с монсеньором Мага-лотти, потому что папе почудилось, будто тот вообразил, что лучше него знает la Crusca 41. Папа никогда не говорил ни слова правды, и посол Флоренции, маркиз Риккарди, недаром закончил свою депешу Великому герцогу, которую показал мне, такой фразой: «In fine, Serenissimo Signore, habbiamo un papa chi non dice mai una parole di verita» («Словом, Ваша светлость, у нас теперь папа, который не говорит ни слова правды» (ит.).).

235
{"b":"209376","o":1}