Когда Барнстейбл спустился в вельбот, шлюпка, танцуя, рванулась вперед, и через несколько секунд удары весел доставили ее к борту фрегата. Офицер в сопровождении своих матросов поднялся на борт величественного корабля, а маленькое суденышко осталось качаться на привязи недалеко от борта фрегата под присмотром дневального.
Как только Барнстейбл ступил на палубу, Гриффит и другие офицеры приветствовали его по всем правилам, хотя каждый от души готов был обнять отважного моряка. Однако никто не посмел нарушить правила официального этикета, пока с прибывшим не переговорил сам капитан.
Тем временем матросы с вельбота прошли на нос и смешались с моряками фрегата. Только рулевой шхуны невозмутимо расположился на одном из ведущих вниз трапов и, подняв голову, начал осматривать сложную систему корабельных снастей, с явным неудовольствием покачивая головой. Это зрелище собрало вокруг него несколько молодых людей во главе с мистером Мерри, которые намеревались развлекать гостя так, чтобы и самим позабавиться на славу.
Разговор между Барнстейблом и его начальником вскоре окончился, и молодой человек, кивком позвав за собой Гриффита с такой непринужденностью, которая доказывала, что он не чужой на фрегате, первым направился в кают-компанию. При этом он даже не взглянул на офицеров, собравшихся вокруг шпиля в ожидании, когда их товарищ освободится, чтобы более сердечно с ним поздороваться. Подобная сухость никак не была свойственна природному нраву и обычному поведению Барнстейбла. Поэтому, когда первый лейтенант один последовал за ним, офицеры решили, что Барнстейбл, вероятно, хочет поговорить с ним о служебных делах наедине. Командир шхуны действительно имел это намерение, ибо, схватив со стола в кают-компании лампу, он проследовал в сопровождении своего приятеля в его каюту и, затворив дверь, повернул ключ в замке. Удостоверившись, что никто не может им помешать, командир шхуны, верный долгу службы и поэтому неспособный отнестись пренебрежительно к рангу Гриффита, предложил ему единственный стул, а сам, поставив лампу на стол, небрежно уселся на рундук и начал разговор:
— Ну и ночь нам выдалась! Мне раз двадцать казалось, что море сомкнулось над вами, и я уже считал вас погибшими или, еще хуже, прибитыми к берегу, где власти запрятали бы вас в плавучие тюрьмы. Но внезапно в ответ на мой пушечный выстрел я увидел ваши огни. Если у злодея отнять его совесть, то и ему, наверно, не станет так легко, как мне, когда я увидел свечной огарок в ва шем фонаре. Однако, Гриффит, я должен рассказать вам совсем о другом…
— О том, как вы спали, когда очутились в открытом море, и о том, как ваша команда пыталась даже превзойти своего командира в умении спать, и, наконец, о том, как это ей удалось в такой мере, что наш старик только головой качал, — перебил его Гриффит. — Ей-богу, Дик, вы скоро совсем забудете мореходство на вашей скорлупе, где матросы укладываются спать вместе с курами!
— Что вы, Нед, дела наши далеко не так плохи! — смеясь, возразил Барнстейбл. — У меня дисциплина не слабее, чем на флагмане. Конечно, сорок человек не такой внушительный экипаж, как триста или четыреста, но, если придется поставить или убрать паруса, я, пожалуй, выполню этот маневр быстрее вас.
— Еще бы, ведь носовой платок легче развернуть и сложить, чем скатерть! Но я считаю, что плох тот моряк, который оставляет корабль без присмотра и не следит даже, куда он идет: к северу или югу, к востоку или западу.
— И кого же вы обвиняете в таком недостойном поведении?
— У нас, знаете ли, говорят, что при сильном ветре вы ставите к румпелю вашего Длинного Тома, приказываете ему держать курс прямо, а остальных отправляете спать, и команда остается на койках, пока вас не разбудит храп рулевого.
— Бесстыдная ложь! — закричал Барнстейбл с негодованием, которое он тщетно пытался скрыть. — Кто позволяет себе распускать такие сплетни, мистер Гриффит?
— Я слышал это от командира морской пехоты, — ответил лейтенант, теряя охоту дразнить приятеля и напуская на себя рассеянный вид человека, которому все безразлично. — Но я сам мало этому верю. Не сомневаюсь, что прошлой ночью вы все не смыкали глаз, а вот что вы делали утром, этого я не знаю.
— Утром? Да, сегодня я малость зазевался! Но я был занят, Гриффит, изучением нового свода сигналов, который для меня в тысячу раз интереснее, чем все ваши флаги, развешанные на мачтах сверху донизу!
— Что? Неужели вы узнали тайные сигналы англичан?
— Нет-нет, — ответил Барнстейбл, хватая за руку своего приятеля. — Вчера вечером на тех утесах я ветретил девушку, которая еще раз доказала, что я не ошибся в ней и не напрасно полюбил ее, такую сообразительную и смелую.
— О ком вы говорите?
— О Кэтрин… Услышав это имя,
Гриффит невольно вскочил со стула. Лицо его сначала покрылось мертвенной бледностью, а затем вспыхнуло, словно к нему стремительно прихлынула кровь из глубин сердца. Стараясь побороть волнение, которое он, повидимому, стыдился обнаружить даже перед самым близким другом, молодой человек сел и, несколько овладев собой, с трепетом спросил:
— Она была одна?
— Да, но она передала мне это письмо и вот эту чудесную книгу, которая стоит целой библиотеки.
Гриффит кинул рассеянный взгляд на книгу, так высоко ценимую его приятелем, но нетерпеливо схватил распечатанное письмо, которое было положено перед ним на стол. Читатель уже догадался, что письмо это, написанное женской рукой, было то самое, которое Барнстейбл получил от своей нареченной во время их встречи на прибрежных скалах. Вот его содержание:
«Веря, что провидение доставит мне случай свидеться с вами или переслать вам это письмо, я приготовила краткий рассказ о том, в каком положении находимся мы с Сесилией Говард. Я сделала это, однако, не для того, чтобы толкнуть вас и Гриффита на какой-нибудь опрометчивый, безрассудный поступок. Я хочу лишь, чтобы вы могли вместе подумать и решить, что можно сделать для нашего освобождения.
Вы, вероятно, уже достаточно знакомы с характером полковника Говарда: он никогда не согласится отдать руку своей племянницы мятежнику. Во имя верности королю, как говорит он (а я говорю на ухо Сесилии: «Во имя измены отечеству»), он уже пожертвовал не только своей родиной, но и немалой долей своего состояния. Cо свойственной мне откровенностью (вы ее хорошо знаете, Барнстейбл!) я после дерзкой и неудачной попытки Гриффита увезти Сесилию там, в Каролине, призналась полковнику, что имела глупость подать некоторую надежду офицеру, сопровождавшему молодого моряка во время его вероломных визитов на плантацию. Ах, иногда мне кажется, что для всех нас было бы лучше, если бы ваш корабль никогда не появлялся на нашей реке или, если уж это было суждено, чтобы Гриффит не пытался возобновить знакомство с моей кузиной! Полковник принял мое признание, как и можно было ожидать от опекуна: он понял, что его воспитанница собирается отдать свою руку и тридцать тысяч долларов приданого изменнику короля и отечества. Я защищала вас как могла: говорила, что у вас нет короля, ибо узы, связывавшие вас с Англией, расторгнуты, что теперь отечеством вашим стала Америка и что призвание ваше почетно. Но все было напрасно. Он называл вас мятежником — это я слышала и раньше. Он утверждал, что вы изменник — в его устах это одно и то же. Он даже осмелился намекнуть, что вы будто бы трус. Я не побоялась высказать ему напрямик, что это ложь. Он ругал вас как мог. Не помню уж сейчас всех оскорблений, которыми он вас осыпал, но среди них были такие прекрасные выражения, как «смутьян», «левеллер» [49], «демократ». Одним словом, он пришел в ярость, достойную полковника Говарда. Но его права не переходят из поколения в поколение, как у излюбленных им монархов, и через какой-нибудь год я уже выйду из-под его власти и стану сама хозяйкой своей судьбы. Конечно — если вы сдержите все свои заманчивые обещания! Я держусь стойко, решив вытерпеть все эти муки, лишь бы не покидать Сесилию. Ее положение значительно хуже моего: она не только воспитанница полковника Говарда, но и его племянница, его единственная наследница. Я убеждена, что это последнее обстоятельство никак не влияет ни на поведение, ни на чувства моей кузины, но полковник, по-видимому, считает, что это дает ему право изводить ее по каждому удобному поводу. При всем том полковник Говард, если его не гневить, настоящий джентльмен и, думается мне, исключительно честный человек. Сесилия даже любит его. Однако нельзя ожидать от человека, который шестидесяти лет от роду стал изгнанником и лишился почти половины своего состояния, чтобы он склонен был восхвалять людей, вызвавших такой переворот в его судьбе.