– Что будет дальше с нами, святой отец? – подступала к нему молодая красивая крестьянка в традиционной черной одежде с ребенком на руках.
Он ответил, подняв к небу глаза:
– Это знает только тот, кто ведет нас сквозь радость и муки. Мы должны верить в него и уповать на него даже во время самых трудных испытаний, которые он нам посылает.
– Почему он посылает нам эти испытания? Чем мы провинились перед ним?
Он не отрывал взора от высокого синего неба:
– Не греши, дочь моя. Неисповедимы пути господни…
На улице за церковью повозок не было. Сюда, в район особняков, беженцев не пускали.
Здесь я услышал веселый девичий смех. После всего виденного он показался мне кощунством.
Я посмотрел на другую сторону улицы. Немецкий офицер любезничал с девушкой. Она стояла ко мне спиной.
Пальто в талию, руки в черных перчатках, шляпка в виде чалмы…
– Аги! – крикнул я. – Аги!
Она обернулась. В голубых глазах на миг мелькнула тревога.
– А, господин лейтенант…
Она что-то сказал немцу. Тот громко расхохотался, глядя на меня с ехидным любопытством. Аги перебежала улицу. В руке у нее был небольшой чемоданчик.
– Что ты ему сказала?
– Так. Чепуху.
Аги взяла меня под руку, приветливо помахала немцу.
– Когда ты вернулась из Будапешта?
– Проводи меня немного, – сказала она. – Вон до того скверика… Вчера днем приехала… Смотри, какая замечательная погода. Только бы к ночи она испортилась. А то опять будет налет.
– Днем нет поезда.
– Я на немецкой машине. А что?
– Ничего.
Что я мог сказать. Чтобы она не ездила с немцами? Что это опасно? А если она будет ездить с венграми – лучше? Да и вообще… Смешно!
Аги держала меня под руку, она шла, стараясь попадать в шаг со мной. Смотрела мне в глаза, улыбалась.
И все равно я ощущал в ее поведении какую-то искусственность, словно она вовсе и не хотела идти со мной. Почему она сказала: до скверика?
Вот и скверик. На скамейке за кустами немец целует девушку. Он думает – не видно. Но кусты голые, с них облетели листья. Аги весело рассмеялась.
Я не смеялся. Мне было горько. Почему она смеется? Разве это смешно?
На тротуаре лежал камешек. Круглый маленький голыш. Я ударил по нему сапогом. Если докатится до той трещины, будет хорошо. Если нет…
Аги спросила:
– Что ты загадал?
– С чего ты взяла?
– Я всегда загадывала в детстве… И теперь иногда тоже.
Камешек перескочил через трещину.
– Почему ты не позвонила?
– Шани, я пойду.
– Провожу еще.
– Дальше нельзя.
Она потянула руку. Я крепко прижал ее локоть.
– Пусти… Пусти, слышишь!
– Нет! Пока не скажешь, почему не звонила.
– Шани, у меня нет времени. – Она снова попыталась вырвать руку.
– Скажешь?
– А почему я должна была звонить?
Она больше не делала попыток вырваться. Глаза смотрели на меня с холодным насмешливым вызовом.
Я опешил:
– Как же… После всего…
– После чего? После чего, ну?
Что я мог ответить? Ничего ведь не было. Все существовало только в моем воображении. Она сказала тогда, что беспокоится за меня, а я решил, что это любовь. Почему? Глупо!
– Ну?
Я отпустил ее руку.
– Спасибо, Шаника! Расти большой и красивый.
Шаника – так обращаются взрослые к детям!
Она побежала от меня, потом повернулась, помахала рукой в черной перчатке, как тому немцу:
– Заходи!
Ничего не отвечая, я свернул в первый же попавшийся переулок.
Я не хотел больше видеть ее. Даже издалека.
До двенадцати оставалось десять минут. Я взял билет, потоптался возле рекламных стендов, все еще перемалывая обиду. Потом зашел в фойе.
– Сейчас кончатся «Приключения Микки Мауса», – сказала молоденькая кокетливая билетерша. – Вам лучше обождать.
Когда зажгли свет, я вошел в зал. Он был почти пуст. В седьмом ряду вообще никого не было. Я отыскал пятое место и Сел.
Между рядами шла продавщица конфет. Никто у нее не покупал – конфеты были баснословно дороги.
На экране шли рекламные кадры. Утопающий, как за соломинку, хватался за пузатую бутылку с крестом на этикетке. «Ликер «Уникум» – лучшее средство от заболеваний желудка. Пейте ликер «Уникум».
Я ждал. Было уже двенадцать. Никто так и не садился рядом.
Потух свет. Пошла хроника. Гитлер выступал по радио. Гитлер принимал посла Турции. Гитлер поздравлял с наградой какого-то седого генерала.
Четвертое место пустовало по-прежнему.
Замелькали кадры боев. Голос диктора уверенно сообщал о победах немецкого оружия на будапештском направлении.
Объектив кинокамеры надолго застыл на одном нашем подбитом танке. Возле него лежал обгорелый труп. Его специально положили так, чтобы было видно изуродованное лицо.
Сволочи! Я шевельнулся, наполняясь ненавистью.
И задел кого-то локтем.
Рядом со мной сидели. Пришли!.. Спокойно! Надо еще посмотреть, есть ли газета.
Да. Вот она, я ее вижу. Свернута в трубочку. Сжимает ее рука в перчатке. В черной перчатке.
В черной перчатке?
Я резко повернулся всем корпусом. Я еще не видел, но уже знал, кто сидит рядом.
Аги!
У нее был испуганный вид. Свет с экрана отражался в тревожно вопрошающих глазах.
– Ты?! – прошептала она едва слышно.
Я откинулся на спинку стула. Мне вдруг стало смешно. Я еле сдерживал смех. Она бежала от меня. Я не пускал. А встретились здесь.
Она ждала. Ах да, ведь я должен спросить!
– Выйдем, – шепнул я.
Она покачала головой:
– Нет.
Сзади зашикали. Я взял у нее чемоданчик, потянул за рукав, заставил встать.
Мы вышли на улицу.
– Так вот почему ты хотела отделаться от меня!
– Ничего я не знаю, – сказала она. – Пока ты не спросишь меня, ничего тебе не скажу.
– О чем я должен спросить? Приятно ли тебе вот это? – Я взял ее руку в свою. – Приятно ли тебе мое прикосновение?
– Повторите, пожалуйста, здесь шумно, я не расслышала.
Она смотрела на меня сияющими глазами и улыбалась. Я тоже. На улице стояла тишина.
– Так скажи же: ты поэтому убежала от меня?
Она кивнула.
– А если бы не это?
Ее глаза излучали тепло и ласку. Они все сказали. Удивительно, как много могли сказать ее глаза.
Мимо, громыхая, промчался бронетранспортер. Коротенький, словно обрезанный ствол пулемета, проводил нас черным, немигающим взглядом и напомнил: война!
– Рация у тебя, Аги?
– Нет.
– Но ты знаешь где?
– Да.
– И давно?
– Два дня.
– А, сестра! – догадался я. – Она тебя для этого вызывала?
– Да… Ей принесли. Уже давно, несколько месяцев. Сказали – от Дьюри. Это ее муж, – пояснила Аги. – Он был у вас в плену.
– Знаю.
– Ну вот… Сказали от Дьюри, пусть она спрячет и каждые пятнадцать дней ходит в «Хирадо». Она ходила, думала встретит Дьюри. А потом узнала, что его убили. Она чуть с ума не сошла… Ну, а теперь, когда пришла немного в себя, дала мне телеграмму – ее еще оттуда не выпускают. Она говорит, хорошо, что не выпускают. Говорит, что не сможет удержаться, увидит их, вцепится в горло среди бела дня… И плачет, плачет без конца. Так лучше, а то раньше она сидела целыми днями и смотрела в одну точку. У нее окаменело сердце. А теперь слезы его снова растопят… Она его очень любила. Очень-очень!
Она смотрела мне прямо в глаза, словно пыталась что-то прочитать в них. Я взял ее руку, провел кончиками пальцев по прохладной нежной коже.
Мы долго шли молча. Наконец я спросил:
– Куда мы идем?
– Не знаю… Не все ли равно?
– Где рация?
– В том доме, где я стояла с немцем. Он охраняет квартиру начальника гестапо, там же, на втором этаже.
– А рация?
– На первом. Такой же точно чемоданчик, как этот. У учителя сестры. Он старый и больной, уже полгода не встает с постели.
– Может быть, не надо выносить? Я мог бы прямо там… Понимаешь?
– Нет, нельзя. Хозяева плохие люди – учитель с женой снимает там комнату. Я вынесу и отдам тебе. Вечером, после шести. Когда сменится охрана. Они меня уже знают. Я вчера два раза ходила, сегодня. Нарочно.