Капитан Фаррелей зашагал к стоянке такси.
– Беггс-стрит, дом пять, – с нарочитой самоуверенностью громко произнес он, специально для ушей лейтенанта. – И побыстрее.
Пока такси разворачивалось, Фаррелей с удовольствием прислушивался к смеху офицеров, доносившемуся из темноты.
– Привет, Алабама!
– А, это вы, Феликс!
– Меня зовут не Феликс.
– Но Феликс вам больше идет. А как вас зовут?
– Капитан Франклин Макферсон Фаррелей.
– Меня преследуют мысли о войне, поэтому я не могу запомнить.
– Я написал о вас стихи.
Алабама взяла у него листок бумаги и поднесла к свету, пробивавшемуся сквозь планки жалюзи, словно звуки музыки.
– Тут о Вест-Пойнте, – разочарованно проговорила она, – об академии.
– Это все равно, – отозвался Фаррелей. – То же самое я чувствую к вам.
– Тогда пусть эта ваша Военная академия сухопутных войск радуется тому, что вы любите ее серые глаза. Вы оставили последние стихи в такси или держите его на случай, вдруг я буду отстреливаться?
– Я действительно сказал шоферу, чтобы он ждал, потому что приглашаю вас покататься. Нам не стоит сегодня идти в клуб, – без тени улыбки произнес капитан.
– Феликс! – с укоризной воскликнула Алабама. – Вам ведь известно, что мне наплевать на сплетни. Никому и в голову не придет обсуждать, что мы вместе, – для хорошей войны нужно много солдат.
Алабаме было жаль Феликса. Он не хотел компрометировать ее, как это трогательно, на Алабаму нахлынула волна нежности и дружеского участия.
– Вы не должны обращать внимание.
– На сей раз дело в моей жене… Она приехала, – сухо проговорил Фаррелей, – и может быть там.
Он не извинился.
Алабама помедлила в нерешительности.
– Что ж, кататься так кататься, – наконец сказала она. – Потанцуем в следующую субботу.
Капитан Фаррелей принадлежал к вполне определенному типу мужчин: застегнутый на все пуговицы солдафон, из тех, что погрязли в чванливости жующей бифштексы Англии и торчат в барах, но он был в самое сердце поражен чистой, равнодушной к обидам, безоглядной любовью. Вновь и вновь он запевал «О, дамы, дамы», когда они катили вдоль горизонтов юности и залитой лунным светом войны. Южная луна – это кипящая луна, страстная. Когда она со сладостным неодолимым постоянством затопляет своим светом поля, неумолкающие песчаные дороги и густые изгороди из жимолости, борьба за принадлежность к реальной жизни похожа на протест против первого дуновения эфира. Он сомкнул руки на сухом тонком теле, от которого исходил аромат розы «чероки»[19] и гаваней в сумерках.
– Я собираюсь добиваться перевода, – торопливо произнес Феликс.
– Почему?
– Не хочу падать из самолета и устраивать кучу-малу на дороге, подобно вашим прежним возлюбленным.
– Кто выпал из самолета?
– Ваш друг с лицом таксы и усами, когда направлялся в Атланту. Механик погиб, а лейтенанта судит трибунал.
– Страх, – сказала Алабама, чувствуя, что у нее сводит скулы от ужаса, – это ведь нервы, наверно, и всякие другие чувства тоже. Все равно надо быть собой и ни о чем не думать. А как это вышло? – все-таки поинтересовалась она.
Феликс покачал головой.
– Хотелось бы думать, что это был несчастный случай.
– Что толку расстраиваться из-за этого песика, – вышла из положения Алабама. – Люди, которые растрачивают свою душу на все подряд, они неразборчивы в чувствах, как проститутки; они безответственны по отношению к окружающим – никакого Уолтер-ролизма[20] мне не надо, – твердо сказала она.
– Знаете ли, у вас не было права завлекать его.
– Ну сейчас-то уже все.
– Для бедняги механика в больничной палате действительно уже все, – заметил Феликс.
Ее высокие скулы разрезали лунный свет, как серп режет спелую пшеницу. Армейскому человеку было непросто осудить Алабаму.
– А что у вас со светленьким лейтенантом, который ехал вместе со мной до города? – спросил Фаррелей.
– Боюсь, тут мне будет трудно оправдаться, – ответила Алабама.
Капитан Фаррелей изобразил судороги, будто он сейчас утонет. Он схватил себя за нос и сполз на пол.
– Бессердечная, – проговорил он. – Ничего, я справлюсь.
– Честь, Долг, Родина и Вест-Пойнт, – мечтательно отозвалась Алабама. И засмеялась. Они оба засмеялись. Было очень грустно.
– Беггс-стрит, дом пять, – продиктовал капитан Фаррелей таксисту. – Быстрее. Там пожар.
С началом войны в городе появились толпы мужчин, которые, как тучи голодной саранчи, поедали без разбора всех незамужних женщин, в избытке населявших Юг с тех пор, как его поразил экономический упадок. Был там майор маленького роста, но стремительный, как японский воин, так и сверкавший золотыми зубами; был ирландский капитан с глазами, как Бларни-стоун[21], и волосами, как горящий торф; были офицеры с белыми кругами вокруг глаз из-за темных очков и с припухшими от ветра и солнца носами; были мужчины, для которых форма стала лучшим, что они когда-либо прежде надевали, и полностью соответствовала их представлению об особом периоде в их жизни; были мужчины, пахнувшие тоником для волос из лагерной парикмахерской, и мужчины из Принстона и Йеля, от которых пахло юфтью и которым хотелось жить, а не умирать; были и снобы, сыпавшие названиями дорогих магазинов, и мужчины, которые танцевали вальс, не снимая шпор, и обижались, когда у них отбивали партнерш. Девушки переходили от одного мужчины к другому в чувственном упоении тогдашним виргинским калейдоскопом.
Все лето Алабама коллекционировала солдатские значки. К осени у нее была доверху наполненная коробка из-под перчаток. Ни у одной другой девушки не было значков столько, хотя она и потеряла несколько штук. Сколько танцев и катаний – и сколько же золотых планок и серебряных планок, бомб и замков, и флагов, и даже драконов. Каждый день она надевала новый значок.
Алабама ссорилась с Судьей Беггсом из-за своей коллекции безделушек, а Милли смеялась и советовала дочери сохранить ее, потому что среди значков были и очень красивые.
Потом наступили холода, как всегда в этих местах. Скажем так, святость сотворенного Богом затуманила унылые деревья; луна неясно светилась отдельными пятнами, похожими на зарождающиеся жемчужины; ночь выбирала белую розу. Несмотря на тучи и тьму, Алабама вышла из дома и стала ждать своего кавалера, погружаясь мыслями в прошлое и фантазируя о будущем, вспоминая сны и стараясь предугадать реальность.
Лейтенант со светлыми волосами и без значка поднялся по ступеням крыльца Беггсов. Он не купил себе другой значок на замену, потому что ему нравилось думать, будто тот, который потерян в битве за Алабаму, незаменим. Ему казалось, что небесные силы поддерживают его где-то под лопатками, отчего ноги словно бы не касаются земли, невесомость экстаза, вот что он ощущал, словно ему была дана тайная радость полета, однако, уступая общепринятым представлениям, он все же ходил, а не летал. Золотисто-зеленые в лунном свете, его волосы над чуть вдавленным лбом напоминали о фресках в целлах[22] и модных портиках. Впадины над глазами, как заслоны таинственных фантазий, словно бы хотели приглушить синеву глаз, придать больше вдохновенности его лицу. Мужская красота уже пробивалась сквозь мальчишеское очарование двадцатидвухлетнего юнца, это сказывалось на его жестах и движениях, на походке, напоминающей своей сдержанной неспешностью походку дикаря, который тащит на голове тяжелый груз камней. Ему казалось, что теперь как только он скажет таксисту: «Беггс-стрит, дом пять», – рядом появится призрак капитана Фаррелея.
– Вы уже одеты! А почему тут, на крыльце?
Снаружи было холодно и туманно.
– Папа пребывает в унынии, и я отступила с поля боя.
– И в чем же вы провинились?
– Ах, у него всегда одно и то же, мол, армия имеет право на эполеты.