Но этот хоть и ростом не вышел, зато жизнерадостный. То чуть обгонит даму свою, то вернется к ней, то сзади обойдет – просто юла. И улыбается, точно ребенок. Подходим мы к метро. Тут я замешкался, докуривая сигарету, а пара прощаться стала. Притягивает она его к себе, курточку на нем одергивает, потом немного от себя отстраняет, оглядывает по-хозяйски и говорит с нежностью в голосе:
– Ну… заебись.
Нагнулась, поцеловала и легонько ко входу в метро подтолкнула. Он и пошел своими ножками.
Я докуривал и думал – правда ведь… того. Как он с работы придет – так его ужином накормят и… того.
* * *
В Москве настоящая весна. На остановках в метро на каждую выходящую из вагона красивую девушку приходится по две входящих, не менее красивых. Ещё две недели назад это соотношение было один к одному. Не говоря уже о каком-нибудь феврале, когда входили и выходили только закутанные в шубы и платки существа черт знает какого пола или милиционеры. И ведь речь идёт о скромной Серпуховско-Тимирязевской линии, которая и на карте-то обозначена серым цветом. А если взять Кольцевую? А станции внутри Кольцевой? И все эти крылышки, и разноцветные пёрышки, и даже перламутровый педикюр, до сей поры скрытый, и бретельки на честном слове, на одном только суффиксе этого слова, и сверкающая пыльца вокруг глаз, и сами глаза, и губы, на которые смотришь, не в силах оторваться, и кусаешь, кусаешь свои…
* * *
На «Войковской» в вагон ввалился рыбак. Во всей своей рыбацкой сбруе. В многодневной щетине, в резиновых сапогах, доходивших ему до подбородка, с огромным штопором коловоротом на плече, ящиком для пустых бутылок снастей. На измождённом рыбалкой лице у него можно было прочитать буквально по складам все события этой удивительной ночи с седьмого марта на четырнадцатое. Одним словом – рыбак, каких много. Других я и не видал никогда. Стоило ли о нём рассказывать? Не стоило, конечно, если бы он в свободной руке не держал огромный букет мучительно белых роз. Что же такое надо было не поймать, чтобы возвращаться домой с букетом? А может, он и поймал, но оказалось…
* * *
Мужчина и женщина. Не идут, но продвигаются, с трудом расталкивая растопыренными пальцами сырой осенний воздух. Мужчина еще и пытается за него держаться. Женщине хорошо – она поет. Что-то вроде «Лай-лай, ла-лай, ла-лай…». Наверное, это припев. Мужчина прислушивается к пению своей спутницы, останавливается и, сильно накренившись в ее сторону, хрипит:
– Ты, Оль, херню-то не неси. Додумалась, блин…
* * *
Наш человек, если он умный, живет в прошлом. Это-то и понятно – гораздо комфортнее жить не в настоящем с его геморроем, овсяной кашей и минеральной водой, а в то время, когда и вода была водкой мокрее, и девушки моложе, и здоровья на этих девушек было столько… и еще полстолька. Если наш человек не только умен, а еще и образован – он живет в далеком прошлом. Кто-то устраивается жить в хрущевской оттепели, споря до хрипоты на прокуренных кухнях панельных пятиэтажек, кто-то в серебряном веке нюхает кокаин на поэтических вечерах, а люди образованные не поверхностно, но энциклопедически и вовсе обретаются где-то в середине царствования Николая Первого, в самый разгар горя от ума. Ходят по модным салонам, обедают в Английском клубе, играют в карты, танцуют до упаду полонез на балах, а то и вовсе сидят бирюками в своих деревнях и задумчиво курят трубки, глядя, как краснощекие дворовые девки вышивают крестиком или купаются нагишом в пруду ноликом.
Но ведь умных людей и вообще мало, а наших умных людей и того… Где же живут все остальные? Где-где – в будущем, конечно. Чем наш человек глупее, тем в более светлом будущем он и живет. Кто-то, прицепив на спину реактивный ранец, летает в домашнем халате и шлепанцах на босу ногу пить пиво из Костромы в Прагу или Мюнхен, а кто-то при ярком свете энергосберегающей лампочки заседает в Думе и в третьем, окончательном, чтении принимает закон об индексации взяток. И уж совсем безмозглые живут не просто в светлом, но даже ослепительном будущем, при котором придется жить в темных подвалах и землянках, чтобы не испортить зрение сиянием.
Кто же остается в настоящем? Да, считай, и нет никого. Безлюдно и безвидно наше настоящее. Лишь изредка промелькнет какой-нибудь шустрый делец к трубопроводному крану с большим разводным ключом, крадучись пробежит олигарх по направлению к швейцарскому банку с чемоданом денег, женой, детьми и тещей, чтобы положить их всех скопом на секретный депозит от греха подальше, захохочут сатанинским смехом размалеванные девки из окна проехавшего мимо и забрызгавшего тебя грязью сверкающего лимузина, да пьяный мужик на заплеванной автобусной остановке вдруг очнется ото сна об обеде в Английском клубе, почешется, допьет очаковское пиво из помятой алюминиевой банки и снова заснет.
* * *
Вечером, в метро, стоял напротив красивой одетой красивой дамы бальзаковского возраста с красивым жемчужным ожерельем на красивой груди. Нет, не заглядывал. Просто ей было жарко, она сняла норковый полушубок и сидела в красивом вечернем облегающем платье. Дама читала глянцевый журнал. Левой рукой. Правой она пила пиво. Выражаясь невысоким, даже низким штилем, пивом, по-видимому, она решила заполировать все то, что… Ну что я вам буду объяснять азбучные праздничные истины. Кроме того, рукой с пивом она пыталась перевернуть журнальную страницу. Страница попалась упрямая, и переворачиваться не хотела. Ее (страницу) тоже можно понять. Так, бывает, налистают за день, что к вечеру просто никакая. Дама, признаться, тоже была как страница – никакая. Но упорная. Сначала она отпила из бутылки треть, а потом, полегчавшей рукой, повторила попытку. Страница не поддавалась. Дама решила послюнить переворачивательный палец и плюнула на него изо всех сил. Но не попала. Попала в лицо Галкину, который жил на этой странице в своем загородном доме. Галкин захлебнулся от возмущения. Страница, однако, по-прежнему не желала переворачиваться. И тогда женщина поднесла угол журнала к ярко накрашенному рту… В этот момент объявили мою станцию, я вышел и увидел на перроне, на скамейке, другую женщину. Лицо ее наполовину было закрыто платком. Рядом стояли грязные пластиковые пакеты с тряпьем. В темных, почти черных пальцах, женщина держала конфету в блестящей обертке. Должно быть, где-то подобрала. Она подержала ее несколько секунд и стала разворачивать ее медленно, осторожно, точно вытаскивала чеку из гранаты. Внутри конфета была раздавлена, и на темном шоколаде светлели кусочки ореха. Женщина смотрела на конфету и не ела ее. Будто хотела насмотреться перед тем, как съесть. Я уж и на эскалаторе проехал, и на улицу вышел, и закурил, а она все смотрела…
* * *
Ночью поднялся ветер, разбудил меня, и мы оба никак не могли улечься обратно. Я пил на кухне чай, курил, поминутно зевал и смотрел в окно. Ветер гонял облака, гремел крышей, толсто выл трубой и тонко свистел щелями. Деревья во дворе, точно глухонемые, сразу стали объяснять что-то друг другу на ветках. Между ними даже разгорелся спор. Одно небольшое, тонкое и рябиновое деревце так сильно размахивало ветвями, так выгнулось, что запуталось в другом – высоком и узловатом. А может, они и не спорили. Просто ждали случая запутаться друг в друге. Потом ветер угомонился, облака разбрелись по домам, приоткрыла заплывший глаз луна, а эти двое так и замерли, боясь пошевелиться. Наконец я заснул, а когда утром проснулся, то увидел, что стою, оплетенный тонкими рябиновыми ветвями и… какой-то нахальный терьер…
– Давай, вали отсюда! Нашел место. Иди, поливай колесо хозяйского ниссана! Вот я тебя веткой-то….
* * *
В почти пустом вагоне наискосок от меня, метрах в десяти, сидел пожилой, полный мужчина с портфелем и бумагами, разложенными на коленях. С кем-то он все время разговаривал. Одной рукой жестикулировал, водил пальцем по бумагам, а вторую к уху прижимал. Ну, – думаю, – это он по телефону дела свои обсуждает. Никак остановиться не может. Таких в столице много. Везде на связи, всегда с ворохом каких-нибудь накладных и счетов. Из тех, что вот-вот разбогатеют. Они и в сортир без этих накладных не ходят. Путают, поди, свои бумаги с туалетными почем зря.