– Ну, и как, я была не слишком самонадеянна в своих обещаниях? – вновь подхватила она канву прервавшегося разговора. – Не правда ли, Мэмми – чудесная повариха? Едва ли сама королева Марго видела на своем столе подобные паштеты. Кстати, па мне рассказывал, что подобными паштетами она преследовала совершенно определенную цель. Дюжина-другая приправ должны были способствовать тому, чтобы… чтобы… – Упорный взгляд Эрнста сбил ее с мысли. – В общем, все это должно было способствовать усилению некоторых качеств гостей-мужчин. Качества, которые она, вероятно, особенно ценила, – закончила Сюзетта с хорошо сыгранным девичьим смущением. Глаза Эрнста твердо удерживали ее глаза.
– Я позволю предположить, что паштеты достигали своей цели, если королева Марго была хотя бы вполовину столь же соблазнительна, как и вы, – тихо сказал он.
– О, вы мне льстите, друг мой! Я, если приглядеться, всего лишь глупая провинциальная девочка. В Париже на меня ни один мужчина не посмотрит больше одного раза, я убеждена в этом. И потом, эта Марго была, говорят, неотразимая женщина, и ни один мужчина ее двора не мог устоять перед ней.
– Вероятно, она была очень похожа на вас, – вырвалось у Эрнста.
Сюзетта засмеялась коротким, искрящимся смехом.
– Надеюсь, что нет. Говорят, она ряд своих любовников отправила на эшафот, других – на виселицу. В самом деле, не настолько же я жестока? Мужчина, которому я себя однажды отдам, должен стать счастливейшим человеком во вселенной, – сказала она, примиряюще улыбнувшись.
Немного погодя они распростились. Было уже темно, и пылающие полосы заката боролись с фиолетовой тенью, которая поднималась с дальних холмов. Эрнст, притулившись у массивных входных ворот, долго глядел вслед повозке, даже когда она исчезла в тени могучих деревьев, обрамлявших путь к Мэзон д'Орфей. Он чувствовал, что весь охвачен страстным волнением, о причинах которого не смел даже думать. Остаток вечера он писал письмо к Амелии, но слова, выводимые его пером, уже были не в состоянии пробить барьер, незримо возникший между ним и его далекой возлюбленной. В конце концов он вздохнул, уронил перо и долго сидел с бессмысленным и отрешенным взглядом, чувствуя, как его заполняет безграничная печаль.
Сюзетта долго не находила себе покоя в этот вечер. Пока Мэмми расчесывала ей волосы, она пылающими глазами неотрывно смотрела в зеркало на свое лицо, похожее на застывшую маску. Большие темные глаза горели беспокойным огнем, а губы были горячими как от лихорадки.
– Что же есть во мне такого, что он не может меня никак полюбить, Мэмми? Сегодня на один миг мне показалось, что это произошло, но потом… Ах, Мэмми, Мэмми, он опять не использовал возможности! Что же, мне никогда не удастся вытеснить из его сердца любовь к этой Амелии?
Нянька на миг словно бы окаменела. Затем она подошла к Сюзетте и начала ласкать ее, гладя шею и судорожно вздрагивающие плечи, бормоча что-то утешающее своим теплым, мелодичным голосом. Постепенно Сюзетта затихла, ее тело перестало вздрагивать от рыданий.
– О, Мэмми, – бормотала она уже засыпая, – и что мне только делать, ведь я так люблю его!
Старая негритянка успокаивающе кивнула.
– Прежде всего – спать, моя овечка! Утро вечера мудренее. Мисси получит своего знатного молодого человека.
Хотя в усадьбе Мэзон д'Орфей говорили по-французски, для обозначения своих господ рабы, почти все родом с английских плантаций, употребляли более привычные им английские обозначения. Вначале Жерару Дюклюзелю было не просто изъясняться со своими слугами, но его жена-испанка, донья Эльвира Хуантес со свойственной ей изобретательностью нашла выход из трудной ситуации. В то время Мэмми была молодой и статной квартеронкой, отзывалась на имя Дороти. Ее-то и сделала донья Эльвира своей горничной, и так продолжалось до тех пор, пока не появилась на свет маленькая Сюзетта. За несколько дней до того горничная родила от крепкого парня-мулата здорового сына, и само собой напрашивалась мысль назначить ее кормилицей Сюзетты. Постепенно она обвыклась со своим прозвищем «мэмми», что значило – мамка, нянька, а после смерти доньи Эльвиры никто уже не вспоминал об ее настоящем имени, даже масса Жерар, который перепоручил ей внушительную связку ключей, ранее принадлежавших его жене, и она стала заведовать его обширным хозяйством.
Он ни разу не раскаялся в своем решении. Мэмми оказалась столь же предусмотрительной, сколь и преданной, и управляла домашней прислугой, которая безоговорочно подчинилась ей, с большой ловкостью и выдержкой. Своей строгостью она вызывала страх и нелюбовь служанок помоложе, но предметом ее особой ненависти стала прекрасная Оливия, которая, будучи такой же рабыней как и она, вела себя – ввиду светлой кожи и незаурядного воспитания – как знатная дама, к тому же особое отношение к Оливии массы Жерара… Мэмми с затаенной дрожью думала о том дне, когда хозяин потребует от нее ключи и передаст их своей «желтой проститутке» – так она тайком именовала Оливию.
Но Жерар не собирался ничего менять в доме, и в дневные часы Оливия передвигалась по обширному дому с тихим равнодушием, от которого временами на Мэмми находила прямо-таки жуть. Никто не мог сказать, о чем думала Оливия, когда часами сидела в каком-нибудь уголке и неподвижно смотрела в пустоту перед собой. Особенно не нравилось Мэмми выражение ее глаз цвета янтаря. Мэмми, разбиравшаяся в таких вещах, втайне подозревала, что Оливия – жрица обряда воду. Конечно же, она прибегла к какому-нибудь запретному волшебству, чтобы приворожить массу Жерара и заставить его влюбиться в нее, Оливию, страстно и без памяти. Другие женщины, с которыми Жерар Дюклюзель был близок после смерти жены, никогда не удостаивались его вторичного внимания, а вот с Оливией дело обстояло иначе. Она постоянно была у всех на виду. Не будь на ее ногтях светлых полумесяцев, а на коже – характерного оттенка, чуть более темного, чем загар, никто бы не посчитал ее метиской. Ни черты ее ровно очерченного лица, ни ее светлые янтарные глаза не выдавали присутствие негритянской крови в ее жилах.
Она была единственной дочерью зажиточного белого, который, желая избавить ее от участи рабыни, направил ее во Францию на воспитание в престижном закрытом пансионате. Она усвоила манеры и речь образованной француженки, и когда вернулась в Сан-Доминго, у отца был под рукой вариант подходящего замужества. Но судьбе было угодно, чтобы за несколько дней до запланированной помолвки он в пьяном виде свалился с лошади и проломил себе череп. А когда Оливия захотела вступить во владение наследством, обнаружилось, что поместье Оранжфорэ погрязло в долгах. Кредиторы настояли на продаже с аукциона дома и земельных угодий, но что самое ужасное, один из них, имевший старые счеты с ее отцом, выведал, что Оливия сама на четверть негритянка, и, стало быть, по своему правовому статусу ничем не отличается от рабыни. Он предъявил свои права на рее и по суду получил красивую и аристократически воспитанную девушку в качестве рабыни. Он почти что силой заставил привести ее к себе и сломил ожесточенное сопротивление, чтобы сорвать те плоды первенства, которыми по-европейски воспитанная девушка вздумала распоряжаться по своему усмотрению. В ту же ночь, наполовину мертвая от отвращения и отчаяния, Оливия вырвалась из объятий своего насильника и попыталась покончить с собой, что и удалось бы ей, если бы о ней не позаботилась старая негритянка-ведунья, служившая при доме ее хозяина. Эта нагонявшая на всех жуть, но сведущая во многих потаенных искусствах женщина выходила Оливию, но та в один час стала другой. Из грациозной, немного замкнутой юной девушки вышла женщина, чье чувство внутренней защищенности ничто не могло более сломить. Ее хозяин дважды приказывал высечь ее, желая сломить ее волю, но всякий раз удары кнута, рассекавшие изумительно гладкую кожу, кажется, даже не воспринимались ею. На прекрасном лице не пошевелился ни единый мускул, а когда ее отвязывали по завершению экзекуции, она вставала и уходила с таким спокойствием, будто ничего и не было.