Глупость — самая скверная, неизлечимая болезнь, в который раз подумал я, повернулся к хихикающей Ланге и с куда большим удовольствием уставился на гладкую курносую мордашку. Ланге, Подлиза. Все никак не усвоит правил правописания и расстановки запятых. Однако же с гордостью мечтает поступить вместе с Шаной Шольц на факультет экономики производства. Но главным образом о больших деньгах, которые они будут потом получать. Шана Шольц, та, может быть, своего добьется. Этакая хорошенькая полутурчанка с фигурой топ-модели, она бы тебе наверняка понравилась. У нее любовник старше ее на десять лет, в костюме и при галстуке, он почти ежедневно забирает их из школы, увозит задушевных подружек в красном, как феррари, гольф-кабриолете «GTI».
Во всяком случае смущение, вызванное простым моим взглядом в упор, выражается весьма различно. Эта дебильная мимика восхитительна. У Софи кривится рот, кожа лица, казалось бы, натянутая до предела, растягивается еще больше — в широкую ухмылку. И сразу же снова стягивается. Это повторяется, как судорога, вся тугая маска, энергично стремящаяся изобразить одновременно взрослость и детскую прелесть, вот-вот лопнет и сорвется со скул. К тому же она теребит свою вульгарную брошку в виде миниатюрной скрипки, пришпиленную к отвороту жилетки цвета морской волны. То она встряхивает русым конским хвостом, подвязанным черной бархатной лентой, то грызет уже давно обкусанные ногти.
Так или иначе, пристальность моего взгляда во время переклички на уроке в прошлую среду удивила меня самого. Я прямо-таки испугался. Они почти уже не могли усидеть на своих стульях, обе эти девицы, упакованные в слишком дорогие, слишком парадные костюмы.
Наконец я милостиво отвел взгляд, и он заскользил дальше, по левому ряду столов, до последнего места, где и уперся в длинную ржаво-коричневую ссадину на черепе Кевина Майера. Серповидная рана тянулась от переносицы почти до правого уха, а Кевин, как обычно, пялился на линолеум перед своей скамьей. Странный мальчик. В общем, явно недурен собой, что-то в нем есть детское по сравнению с другими ребятами, лицо хулиганистой девчонки. А за ним, как обычно, прислоняется к стене скейтборд.
Ты не думай, Майер вовсе не какой-нибудь скинхед или неонаци. Я как-то спрашивал об этом у Нади, она объяснила, но я запомнил лишь в общих чертах. Похоже, речь идет о каком-то пренебрежимо малом подвиде крошечного, весьма своеобразного игрового ответвления молодежной культуры. Они считают себя скорее левыми, чем правыми, каким-то боком солидаризируются с рабочим классом, одновременно гордятся тем, что они белые и мужчины, но при этом они не расисты. Они слушают музыку в стиле ска, этакую смесь хиллибилли с панком, носят просторные трусы до колен (так называемые беггипентс), увлекаются скейтбордом и стригутся почти наголо, чтобы было похоже на лысину. Честно говоря, я не совсем понял, в чем тут дело.
Как бы то ни было, парень почти не открывает рта. Голос у него, когда ему приходится, например, отвечать на уроке, странно высокий, даже писклявый. Я почти ни слова не понимаю из того, что он в таких случаях выдает. Дело, разумеется, в том, что Кевин Майер явно испытывает значительные трудности при построении законченных предложений. Вместо них выдавливает из себя какие-то невразумительные обрывки фраз, причем так тихо, что мне всегда приходится переспрашивать. После чего наступает пауза, как будто ему надо разбежаться, сосредоточить все силы в одной точке, смазать глотку, чтобы добиться чуть-чуть большей громкости звука. Он тяжело дышит. Потом повторяет все те же обрывки. Теперь я разбираю слова. И остаюсь, как прежде, с носом.
Ты не поверишь, но я прикипел к нему душой, к этому Майеру. В определенном смысле со мной происходит примерно то же, что с ним, только наоборот. Если Кевину недостает слов, то я буквально вот-вот от них задохнусь. Результат тот же. Двое безъязыких, которым нужно как-то договориться. Словно я гляжусь в зеркало и жду, что мое отражение в любой момент заговорит со мной.
«Демократия. Ну, Кевин, у тебя есть какие-то мысли на сей счет?»
Итак, я его вызвал. Как всегда, по глупости вообразил, что сумел сформулировать вопрос так, чтобы пробиться к парню, за эту странную молчаливую маску. Добраться до него, вынудить возразить, разговорить. Дурацкая идея. Разве я способен построить фразу из слов, существующих в мире Кевина, в мире этих подростков? И все-таки думаю — вдруг прорвет какую-то плотину и мы сможем даже обменяться мнениями. А я ведь давным-давно расстался с этой идеей, представь себе, расплевался раз и навсегда, это совершенно безнадежное дело. Какое там воссоединение…
И вот я рассматривал струпья на бритой голове Майера, а она тем временем пришла в типичное для нее состояние: сначала слабо, а затем все более энергично закивала. Я сразу понял, что сегодня он не выдавит, не сможет выдавить из себя ни звука. По классу между тем прокатился обычный ехидный смешок. Этот парнишка, он из тех чудаков-изгоев, над которыми испокон века издевались во всех школах мира, их всегда мучают и доводят до полного отчаяния. Девочки вроде Мишель Мюллер на всю жизнь получат глубочайшее отвращение к собственному телу. У мальчиков, по-видимому, ломается что-то другое, какой-то другой центр. Их вынуждают возненавидеть не свою плоть, но самое свое существование, в самом элементарном смысле. Таких мальчиков раздевают догола, привязывают к деревьям и бросают вот так, нагишом, на произвол судьбы, их заталкивают головой в унитаз, на них мочатся, их парты мажут собачьим калом. Их буквально окунают в дерьмо до тех пор, пока они сами не захотят в нем оставаться. А девочкам вроде Мишель приходится учиться воспринимать самих себя как кусок дерьма. Похоже, и то и другое одинаково ужасно. Кевин Майер, несомненно, стал бы кандидатом на это социальное вытеснение, характерное для подростковых сдвигов между 6-м и 8-м классами, если бы Надя много лет подряд не простирала, так сказать, над ним свою десницу. Карин, Амелия, Надя составили в свое время как бы его личную охрану, и у Кевина иногда даже прорезалось некое подобие самоуверенности. Довольно симпатичный получился квартет, со своим избалованным шутом. Разумеется, компания скоро распадется и Кевин станет еще более одиноким, сам понимаешь.
Я все рассматривал ржавый серп — шрам — на кивающей бритой голове Майера, а вопрос, который я задал ему, продолжал безостановочно крутиться у меня в мозгу, превращаясь в полную абракадабру. И вдруг я подумал, что все в общем-то происходит с точностью до наоборот. История, то бишь современность, то бишь действительность, как раз никуда не девается. За прошедшие десятилетия она, напротив, стала обозримее. Информационная техника раскрыла целые континенты. Они предстали наглядно, как на географической карте, а память безостановочно чертит эту карту с нуля. Я подумал, что все на свете, каким бы жалким, или нелепым, или безумным оно ни было, неотвязно кричит, требуя, чтобы его услышали, чтобы его поняли. И весь мир, вся жизнь — в голове, прямо-таки в беспардонной близости и сверхрезкости, ее можно поймать в кадр. Но что с этим делать дальше, неизвестно, такова оборотная сторона медали. И точно так же неизвестно, что делать с миром и что миру делать с нами.
Некий воздушный шар раздувается под черепной коробкой, мы называем его землей. Я вдруг поймал себя на этой мысли, придирчиво разглядывая рану на бритой голове Кевина, нагноившееся утолщение, разрыв обычно безупречной линии чуба в том месте, где череп закругляется над ухом. Я вдруг представил себе огромный, наполненный газом глобус, сплошь покрытый копошащимися насекомыми, которые в паническом возбуждении пускаются в бегство, ищут выход, сшибают друг друга с пути, снова и снова описывают круги на поверхности, а шар поднимается выше и выше. «Мы сорвались с привязи, — произнес я наконец совсем тихо, но вслух, — вот оно что. Происходит какая-то путаница. У нас из-под ног уходит почва старой планеты, нас уносит прочь, нас едва удерживает сила притяжения. Мы еще вращаемся по орбите спутника, достаточно близко, чтобы воображать, будто принадлежим к миру, но уже достаточно далеко, чтобы не вмешиваться во внутренние дела мира. И пока мы, описывая круги, отдаляемся от земли, зуд будет нарастать, кожа все больше натягиваться, и все сильнее, все неотступнее будет желание, потребность что-то разбить, кого-то избить».