Я сказал, что все затеял Дэни Тодорик. Он написал письма, он бросил камень. Я еще сохранял полное спокойствие.
В случае с Дэни все сходилось, вписывалось в общую картину, он видел во мне своего злейшего врага. Учителя, у которого нечему учиться, жалкого чудака, зазнавшегося соперника, чья притягательность была столь же подозрительной, сколько и угрожающей. Ключ к головоломке лежал здесь, в этом я был убежден твердо.
Но вас же всех предали и продали, перебил я сам себя, то есть не перебил, а сразу сформулировал итог своих рассуждений; во всяком случае мне так представлялось. Вас отключают, исключают, заводился я, и в такой форме, которая не имеет прецедентов в истории. А вы этого не замечаете, то есть не можете заметить, в этом и состоит подлость. Какие у вас перспективы? — никаких; какое перед вами будущее? — препоганое, да это одно и то же. Перспектива, будущее, — я терял самообладание, — вы и слов таких уже не знаете. Европа, предпринимательство, формат развлечений — вот у таких вещей есть будущее, они превыше всего. Даже увеличение товарооборота, например, имеет перспективы. А вам вообще ничего не светит. Даже ваши тела не принадлежат вам самим, разве что существует где-то глухой ропот, ваш ропот, может быть принадлежащий вам, но ей-богу не каждому, вероятно, ничтожному меньшинству. Наоборот, считается, что никогда еще молодежь не была такой милой, такой раскрепощенной, такой беззаботной и никогда еще она так не скучала. А если что-то идет наперекосяк, если не исполнятся какие-то маленькие желания или на горизонте замаячат большие, более абстрактные, не поддающиеся расшифровке, раз в мозгу не предусмотрено для этого места, ваш брат сразу с катушек долой. Или начинает обороняться, к несчастью не зная, от кого и от чего. Какая-то цель все равно отыщется, какой-нибудь образ врага уж где-нибудь подберем. Иностранцы, одноклассники, панки, голубые, бомжи, учителя, хоть я, например, все равно. Потому что каждый к чему-нибудь относится, где-то состоит. Потому что все равно все — все равно… У меня тоже не хватает слов. Для того, что происходит, нет языка. Теперь. Глобализация или, как ее, криминализация, школа, великое переселение народов и прочее, восток и запад, север и юг. Этого нельзя охватить разумом, голова слишком мала, а если все-таки попытаться, то получится просто смешно. Понимаешь только одно: все плохо, хуже некуда, и ничего с этим не поделаешь, ничего.
— Когда я собиралась идти сюда, мне позвонили, — сказала Надя. — «Ну что, ты опять к своему извращенцу?»
— Похоже, он и об этом заранее знал.
— «Имей в виду, мы и тебя поставим раком».
Какое-то бездарное кино, подумал я, детский сад. Напротив нас два жирных прыщавых парня в шлемах «Найк», облокотясь на стойку, смачно уплетали огромные бургеры. В просвете между их тушами я заметил дежурную общественного туалета, молодую, очень темнокожую африканку поразительной красоты. На голове что-то вроде тюрбана из зеленого, как мох, бархата, на руках розовые резиновые перчатки. Протискиваясь к туалету, люди то и дело задевали и толкали ее. Она стоически сидела на своем табурете с выражением гордости и одновременно абсолютной пустоты на лице. Мимо нас, собирая пустые подносы и мусор, стирая со столов пятна кетчупа, прошел уборщик в красном колпаке, темнолицый, кажется пакистанец, посмотрел мне в лицо, беззастенчиво и безучастно. Надя сказала:
— Мы должны это прекратить. Больше никаких встреч. Я больше не выдержу.
Я постепенно снова успокаивался.
— Ты ошибаешься, Франк Бек. Это не Дэни. Я знаю, не спрашивай откуда. И кроме того, по телефону говорил женский голос.
— Значит, Амелия. В последнее время она с ним заодно. Или другая девушка, которая ему помогает. У них был кокаин, Амелия прятала его в кулаке.
— Чепуха.
— Отец Тодорика хорват, он бросил свою жену-немку с грудным малышом, вернулся в Загреб. Ты сама мне рассказывала. Вспомни историю с Кевином. Вспомни эту неизменную ухмылку Дэни. Вспомни о ноже. Представь его под кайфом. Тогда, на стоянке, он совершенно озверел, поглядела бы ты на него. И он явно торгует «колесами».
— Ну и что? Тебе легко говорить, слишком легко.
— Трудно. Я ошибался. Я многое делал неправильно, я понял это, когда недавно встретился с дочерью. Такого отца или учителя, то есть такого взрослого, можно со временем только возненавидеть. Ты тоже близка к этому.
Надя встала, оперлась руками о стол, слегка наклонилась ко мне, но это выглядело так, словно она собиралась оттолкнуться назад.
— Я тоже, я тоже, очевидно, ошибалась. Ты совсем ничего не понял.
Она казалась очень усталой.
— Я совсем не знаю, что сказать, с чего начать. Ты все время думаешь о том, чего нет. Учитель немецкого. Прости, но ты смотришь на них именно так, как положено учителям немецкого. Они для тебя действующие лица, каким-то образом связанные друг с другом в единый сюжет, или тебе видится персонаж, попадающий в разные конфликтные ситуации. Драма, трагедия, психология и так далее. Но это же совершенно не важно, это не играет никакой роли, то есть это несерьезно, это ненастоящее. Ведь все равно, кто это, это же чистый случай. Это может случиться с каждым, стоит только кому-нибудь нажать на спуск. Ради любой бессмыслицы. Я думала, ты понимаешь; в принципе, ты это сам сейчас сказал. И все равно опять начинаешь. Ты тоже не лучше, чем другие. Почему, собственно, ты не идешь в полицию?
Я испугался:
— Но это же безумие. Это невозможно.
— Почему же? Боишься за свою дерьмовую работу? Чего ты, собственно, боишься? Скрывать-то нечего, Франк. Так ведь? Может, ты вовсе и не хочешь, чтобы это прекратилось. Может, ты сам все заварил. Откуда мне знать, что не ты скрываешься за всей этой дурью? Ну, что скажешь? Ты для этого достаточно чокнутый, то есть, если честно, Франк, ты самый чокнутый тип из всех, кого я знаю. И сильно не от мира сего. Анонимочки, телефонный террор. Как в плохом криминальном романе. Возьми хотя бы эти твои так называемые заметки. Чем ты вообще занимаешься? Чего ради? С кем разговариваешь? Этот «ты», которого ты сварганил в своей чокнутой голове, он кто, скажи на милость? Твой телевизор? Реальность или что? Разве это не безумие — говорить с кем-то, кто не может ответить. Хочешь таким образом узнать, как тикают люди? Могу тебе только сказать, тебя занесло совсем не туда, и если не опомнишься, скоро спятишь по-настоящему. Ничего ты не выясняешь, просто развлекаешься, отвлекаешься, едешь совсем в обратную сторону, вот и все, что можно выяснить, только для того оно и существует.
Видно, я уставился на нее с ужасом и недоумением, — она взглянула на меня как на больного, а я и впрямь почувствовал, что схожу с ума. Строго говоря, я совершенно ничего не понял из того, что она наговорила. Но воспринял достаточно сигналов, чтобы подозревать, как глубоко должны были ранить меня ее нападки, если бы я понял их в полном объеме.
Надя выпрямилась и собралась уходить. Я думаю, она испытывала сострадание. Зато я — бессильную ярость. Я все пялился на нее и желал, Господи, да, в этот момент мне захотелось переспать с ней. Здесь. Немедленно. Сейчас. Посреди этой дурацкой закусочной. Она сказала:
— Уходим.
Мы ушли. Перед телеэкраном в здании вокзала мы остановились, в новостях показывали интервью с Герхардом Шредером, новым канцлером. «Мы не имеем права забывать, что власть может доставлять большое удовольствие», — говорил он в этот момент. На прощание Надя протянула мне руку:
— Удачи. Нашей жизни тебе никогда не понять.
И мы расстались.
С тем, что мы с тех пор действительно прервали всякие отношения, я бы еще примирился. Правда, дурацкая игра в письма и звонки теперь только и развернулась по-настоящему, а я, оставшись один на один с моей манией преследования, чуть не спятил окончательно. Например, я попытался усвоить Надину точку зрения. Утешался мыслью, что не важно, кто именно нам угрожал. Пожалуй, она права, говорил я себе, это может быть каждый, с определенной точки зрения это и есть любой. Нужно к этому приспособиться, нужно терпеть то, чего нельзя изменить. В результате противник становился все абстрактнее, все призрачнее. А иногда, в самые скверные моменты, мне казалось, что на меня ополчился весь мир.