Сестры были приблизительно моего возраста – Галина на год старше, Марыся – на год моложе. Они были единственными, с кем я мог поболтать и немного сбросить напряжение, в котором постоянно находился. Приходил я к ним чуть не каждый день и оставался до вечера. С сестрами мы играли в карты, забавлялись и валяли дурака. Я рассказывал им какие-то забавные истории, которые иногда приключались даже в полиции.
Общение с евреями вне службы было исключено, я бы тут же навлек на себя подозрения. Да и сами евреи при виде моего черного мундира отводили в сторону глаза и старались стать невидимыми.
Конечно, о полной близости с семьей Валевичей не могло быть и речи, потому что я каждую минуту помнил, какая непреодолимая пропасть отделяет меня, скрывающегося еврея, от этих милых, симпатичных и интеллигентных христиан… Я был влюблен в Марысю и знал, что ей нравлюсь. Но также я знал, что никогда не перейду грани, не решусь на серьезные отношения, потому что я подверг бы ее ужасному риску. Не знаю, как сложилась бы моя жизнь, если бы я встретил ее в мирное время, в мирной стране. Но бедную Марысю и всю ее семью ожидала скорая смерть, и никого из них я не смог спасти.
Служебные обязанности мои были довольно разнообразны: во-первых, я был переводчиком при контактах между немецкой жандармерией, белорусской полицией и местным населением, во-вторых, мне приходилось заниматься расследованием уголовных и бытовых преступлений, собирать показания. От «политических» дел, связанных с расследованием деятельности бывшей советской администрации, коммунистов и появившихся вскоре после оккупации партизан, я старался держаться подальше. И в особенности от дел «еврейских». Но меня к ним не привлекали – это была наиболее засекреченная часть работы.
Я жил поначалу в доме Семеновича, кормился за его столом и, кроме официальной работы переводчика, занимался с ним немецким языком, впрочем, довольно безуспешно. Утром я седлал лошадей, и мы уезжали в контору. Вечером, когда можно было бы заниматься, Семенович обычно напивался.
Семенович был доволен моей работой: до меня переводчиком был один поляк, который плохо знал немецкий и к тому же был пьяницей. Теперь Семенович взвалил на меня всю работу по переписке, по канцелярии, я должен был составлять бесконечные бессмысленные отчеты, которых требовало немецкое начальство. Я справлялся, и Семенович это ценил.
Прошло немало времени, прежде чем Беата сказала мне, что она с первого взгляда заподозрила во мне еврея, но, когда увидела меня на лошади, отказалась от этой мысли: я сидел в седле как настоящий кавалерист, а не как деревенский еврей. Я действительно был хорошим наездником, любил и лошадей, и верховую езду и даже выигрывал несколько раз скачки, когда мы состязались с одноклассниками в манеже.
Вообще Беата относилась ко мне хорошо. Я жил в ее доме, помогал ей чем мог, и мне не раз приходилось вместе с ней усмирять Семеновича, который в пьяном виде был буйным и злобным. Всякий раз после большого запоя он испытывал ко мне благодарность. Я это чувствовал. Я бы даже сказал, что он меня уважал. Своим уважением он поставил меня однажды в очень сложное положение. Он прекрасно понимал, что, будучи поляком, я должен быть католиком. По той иерархии, которую установил Семенович, еврей стоял ниже белоруса, а поляк – выше. Что же касается арийской расы, ее превосходство было для Семеновича несомненным. Он был, конечно, идеальным полицейским: его душа не испытывала никаких беспокойств по поводу проводимых антиеврейских акций. В эти месяцы уничтожали еврейские хутора и небольшие поселения в 30–60 человек, и эти акции проводила поначалу белорусская полиция. Почему вдруг Семеновичу пришла в голову мысль, что те из его полицейских, кто принадлежит по рождению католической церкви, должны ходить на исповедь, я не могу объяснить, но в один прекрасный день он мне дал очередное задание – отвечать за то, чтобы полицейские-католики ходили на исповедь.
В этом был даже не абсурд, а какая-то адская усмешка: убийцы должны были соблюдать религиозные обряды, исповедоваться и причащаться. Я понял, что того же ждут и от меня.
С пятнадцатью полицейскими я пришел в костел. Все ждали своей очереди к исповеди, я был последним. Я сидел на деревянной скамье в ожидании и боялся разоблачения, потому что совершенно не знал, как вести себя на исповеди. Разве могло мне тогда прийти в голову, что пройдет несколько лет, и я сам буду принимать исповеди у прихожан?
Когда все полицейские ушли, я подошел к ксендзу, с которым уже несколько раз сидел за столом у Валевичей, и спросил, не собирается ли он сегодня идти к своему брату в гости.
– Нет, – ответил он, – я буду у них в середине недели.
Мы простились, и я ушел. Никто из полицейских не заметил моей хитрости.
Я не знал тогда, что священник Валевич сочувственно относится к евреям и даже, как выяснилось впоследствии, помогал. Я и до сегодняшнего дня не знаю, догадался ли он, что я еврей. Я это допускаю. До сих пор я очень печалюсь, что не удалось его спасти, хотя я и сделал попытку.
Спустя полтора месяца, возвращаясь со службы домой поздно вечером, я увидел стоящую у обочины колонну грузовиков. В белорусскую полицию на этот раз ничего не сообщили о готовящейся антиеврейской акции. Это могло означать только одно: грузовики предназначались для поляков, и в белорусскую полицию не сообщили, потому что Семенович был женат на польке, и всем это было известно, а мне не сказали, потому что я слыл польским патриотом.
Я побежал к Валевичу, сообщил о грузовиках и высказал свою догадку. Я считал, что они должны немедленно скрыться, уйти в лес, на какой-нибудь дальний хутор. Я просил его, чтобы он предупредил своего брата и всех друзей-поляков, но Валевич мне не поверил. Он ненавидел и коммунизм, и фашизм, но считал, что он лояльный гражданин и не может подвергнуться репрессиям.
В ту же ночь забрали всю их семью, патера Валевича, инженера, врача и еще двадцать человек. Польскую интеллигенцию. Они были расстреляны в ту же ночь. За Беатой не пришли.
Милая Марыся, бедная Галина… Список тех, за кого мы молимся, бесконечно длинен.
Спасся только один поляк, которого я успел в тот вечер предупредить, – он в тот же час покинул Эмск.
Когда Семенович привез меня в Эмск, местных евреев уже переселили в старый замок. Я узнал о трагедии, которая разыгралась за две недели до моего приезда: евреям было приказано собраться на городской площади, куда они послушно пришли к указанному часу – с детьми, стариками, узелками одежды и припасами на дорогу. Здесь, на центральной площади, между двумя церквями, православной и католической, произошло настоящее побоище – полицейский отряд совместно с зондеркомандой расстрелял более полутора тысяч мирных жителей. Оставшиеся в живых евреи, около восьмисот человек, были переселены в полуразвалившийся замок, который превратили в гетто.
Уже после этого события в город приехал новый начальник, майор Адольф Рейнгольд, профессиональный полицейский с тридцатилетним стажем. Он нашел ведение дел очень плохим и принял свои, «цивилизованные» меры по наведению порядка. Он организовал настоящее гетто на территории замка, организовал его охрану, причем охрана возлагалась в первую очередь на самих жителей гетто, отчасти на белорусскую полицию, но под немецким контролем.
Майор Рейнгольд начал с того, что конфисковал дом, прежде принадлежавший католическому монастырю, разместил в нем полицейский участок, а монахинь выселил в соседний, в котором прежде жила погибшая в погроме еврейская семья.
Сопровождая Семеновича в качестве переводчика, я, естественно, попался на глаза Рейнгольду, и спустя несколько недель тот сказал, что хочет забрать меня в свое подразделение. Семенович не мог ему отказать. У меня и вовсе не спрашивали, хочу ли я работать в гестапо. Семенович считал, что я буду счастлив сделать такую карьеру. Я вспоминал о своей работе в деревенской школе как о самом лучшем месте. А теперь я должен работать прямо у немцев! Отказаться я не мог, бежать было некуда. Я согласился. При этом я понимал, что теперь мое положение стало еще более опасным.