– Буду, – кивнул Симонов, рассматривая Гурьева полным изумления взглядом. – Конечно, буду…
Они встретились снова почти через месяц – в том же кабинете в «Национале». Гурьев, осторожно опустив на стол два тоненьких машинописных листочка, спросил:
– Вы знаете, Костя, что это такое?
– Знаю, – кивнул Симонов. – Это мой подарок. Вам и ей. Я ведь всё понял, даже если вы…
– Это нельзя печатать сейчас, – перебил Гурьев, не давая Симонову произнести самого главного, самого страшного. – Ни в коем случае нельзя. Не время. Это нужно удержать. До войны. Когда начнётся война – тогда. Если вы не понимаете, Костя, я вам скажу. Это спасёт тысячи жизней. Тысячи. Может быть, миллионы. Как вам удалось, Костя? Откуда вы узнали?!
– Вы же сами сказали – возможно, я смогу чтонибудь с этим сделать. Я сам… болен. Это всё, что я могу.
– Я не могу принять такого подарка, Костя. Я не заслужил. Немыслимо.
– Заслужили. Поверьте – заслужили. Вы просто боитесь в это поверить. Делайте с этим, что хотите. Нельзя – так нельзя…
– Просто сейчас – никто не заметит. Не случится того резонанса, что лежит в основе всякого чуда. Понимаете, Костя? Но это – лучшее из всего, что я видел, написанного о чувствах. О чувствах солдата. Костя. Не смейте делать ничего, что может этот огонь погасить. Ничего, слышите? Его свет принадлежит всем, и вы должны это знать.
– Вам в самом деле понравилось? – краснея, как мальчик, спросил Симонов.
– Я никогда никому ничего не говорю по два раза, – улыбнулся Гурьев. – Я могу оставить это себе?
– Я же сказал – это подарок.
– Тогда – я хочу автограф.
Гурьев вынул авторучку и протянул Симонову:
– Пожалуйста. Даже если вы более не напишете ни строчки – всё равно вы уже принадлежите истории. Я обещаю вам миллионные тиражи и всемирную славу.
– За одно стихотворение? – недоверчиво глянул на него Симонов.
– За правду, Костя. За правду. Только это чегонибудь стоит.
* * *
Этот визит Иосиды был неурочным: Рэйчел показалось даже – чтото случилось. Дипломат с поклоном вручил ей конверт:
– Мне велели передать вам это, моя госпожа. Это не письмо, это… привет из Москвы.
– Так срочно? – улыбнулась Рэйчел, пряча за улыбкой радость, растерянность и тревогу.
– Это запоздавший подарок к вашему дню рождения, моя госпожа. И я знаю, что вы должны немедленно это прочесть – поэтому я смиренно прошу у вас разрешения удалиться, леди Рэйчел. Я снова буду у вас через неделю.
– Вы можете остаться, Сигэрусама.
– Нет, миледи, нет, – улыбнулся, кланяясь, Иосида, – это очень не пояпонски и совсем недипломатично – говорить «нет», миледи, но сейчас – самое время. Надеюсь через неделю снова увидеть вас в добром здравии. Прощайте, моя госпожа.
Она и в самом деле едва дождалась, пока стихнут за дверью её кабинета шаги Иосиды. И вскрыла конверт. Два тонких машинописных листочка скользнули ей в руки.
Жди меня, и я вернусь. Только очень жди,
Жди, когда наводят грусть жёлтые дожди,
Жди, когда снега метут, жди, когда жара,
Жди, когда других не ждут, позабыв вчера.
Жди, когда из дальних мест писем не придёт,
Жди, когда уж надоест всем, кто вместе ждёт.
Жди меня, – и я вернусь. Не желай добра
Всем, кто знает наизусть, что забыть пора.
Пусть поверят сын и мать в то, что нет меня,
Пусть друзья устанут ждать, – сядут у огня,
Выпьют горькое вино на помин души…
Жди. И с ними заодно выпить не спеши.
Жди меня, и я вернусь, – всем смертям назло.
Кто не ждал меня, тот пусть скажет: – Повезло.
Не понять, не ждавшим, им, как среди огня –
Ожиданием своим – ты спасла меня.
Как я выжил, будем знать только мы с тобой, –
Просто ты умела ждать, как никто другой.
– Боже мой, Джейк, – прошептала Рэйчел, прижимая бумагу к груди. – Ты снова нашёл алмаз. Как ты находишь их, Джейк?!.
Сталиноморск. 8 сентября 1940
Гурьев молчал, опустив подбородок. Даша наклонилась, заглядывая ему в лицо, пытаясь поймать его взгляд, и тогда он улыбнулся. Девушка, отпрянув, покачала головой:
– Не смей так улыбаться. У меня сердце болит, когда ты так ужасно улыбаешься. Неужели ты ни разу… Ни разу не написал ей даже?
– Нет.
– Почему?!
– Потому что мы не можем быть вместе, а мучить любимых подло, дивушко.
– А она?
– Ну, что ты. Она гордячка. Настоящая леди. И знает, что, почему и зачем.
– Я всё время думаю. Всё время думаю, как сделать так, чтобы вы были вместе!
– Тебе учиться нужно, дивушко, а не забивать себе голову всякой ерундой.
– Мне учёба не мешает думать, Гур. Я просто ещё маленькая и глупая. Не взрослая никакая совсем. Но я обязательно придумаю. Совсем скоро. Вот увидишь, – она снова посмотрела на Гурьева и, вздохнув, сказала ревниво: – Она тебя всего заняла. Всеговсего, целиком себе заграбастала, никому ничего не оставила, ни одной капельки даже. Уу, жадина какая! Совсем как я…
* * *
Утром они пришли в школу втроём. Оо, какие взгляды, усмехнулся Гурьев. Смотрите, дорогие, смотрите. То ли ещё будет.
После второго урока он вышел из класса и увидел у окна в коридоре одну из дочерей Арона, кажется, старшую. Гурьев, ободряюще улыбнувшись, шагнул к ней, поздоровался на идиш, потом порусски, нащупывая правильную интонацию и одновременно устанавливая дистанцию – только трепещущих еврейских мэйдэлах ему не хватало для полноты картины:
– Шолэм. Здравствуй, Диночка. Новости для меня?
– Да, – кивнула девушка и заалела, теребя роскошную, чуть не в руку толщиной, косу. Нет, подумал Гурьев. Нет. Пожалуйста, не надо. Дина продолжила на идиш: – Татэ [83]велел вам в синагогу зайти, как только сможете, реб Янкель.
Вот как, подумал Гурьев. Велел. Смешно. Обхохочешься. Он снова улыбнулся, посмотрел на часы, отметив, как расширились от удивления зрачки Дины при виде его хронометра:
– Я буду ровно через три часа. Так и передай отцу, хорошо?
– Хорошо.
– Ну, беги, детка, – боковым зрением он увидел замершую невдалеке и явно сгорающую от любопытства и ревности Танечку Широкову.
Ты ещё на мою голову, леди Макбет Мценского уезда, неслышно скрипнул он зубами. Ты можешь быть спокойна, дорогуша. Тебя я точно завалю, как только закончу из себя Шерлока Холмса изображать. А может, и раньше. Ты у меня в койке будешь пятый угол искать, пока не расстанешься со всеми своими лишними фунтами и унциями. Потому как мне определённо требуется завалить какуюнибудь… Когонибудь, к кому я ничего не чувствую. Вот совершенно.
Напялив на физиономию одну из своих коронных донжуанских улыбочек, Гурьев шагнул к Широковой:
– Доброе утро, Танечка. Вы выглядите сегодня просто потрясающе. И эта брошь вам удивительно к лицу. Это ведь настоящая камея, и, похоже, из византийских? Четвёртый век, я не ошибаюсь? Сардоникс? А, нет, нет, это же крымский агат, ну, разумеется.
– Это подарок, – тая и вибрируя голосом, сочла нужным объяснить Широкова. – Вы просто энциклопедист, Яков Кириллович!
– Ах, ну что вы, – скромно потупился Гурьев. – Так, почитываю коечто на досуге.
– Чего от вас хотела эта Суламифь? – кокетливо спросила Татьяна. – Полчаса тут вертелась, наверное. Я так и знала, что она по вашу душу!
– Да я квартирку присматривал, – вдохновенно соврал Гурьев. – Вот, было совсем уж с папашей её столковались, но потом не сложилось. Мне у Нины Петровны спокойнее, да и к школе поближе.
– А что это у вас за прогулки с Чердынцевой с утра пораньше? – Широкова явно решила расставить все точки над «i» непременно сейчас.
– Ну, у нас масса тем для разговоров, – чарующе усмехнулся Гурьев. – Я теперь классный воспитатель в десятом «Б», и мы планируем в качестве заключительного аккорда потрясти школьные устои театральной постановкой. Вот и обсуждаем, что да как. А Дениса Андреевича взяли для солидности.