– Камыши, – сиплю я, с трудом, буквально за шиворот отрывая себя от живительного огня. – Их собирают только ночью, и никак иначе. А то у лекарства вкус будет не тот и целебные качества намного ниже.
– Но здесь не растут камыши, – растерянно возражает рыцарь.
– Теперь и я это знаю. Давайте‑ка, проводите меня к вашей палатке, надо хоть немного поспать.
Утром седьмого мая я просыпаюсь от сигнала труб, мышцы ломит так, будто накануне весь день рубил дрова. Судя по всему, часок сна я все‑таки успел прихватить. Одевшись и наскоро позавтракав, я медленно иду по направлению к правому форту, тому, что вчера захватили после первого же залпа Мортир. Туман от Луары снесло утренним ветерком, звонко щебечут неугомонные птицы. Я кидаю оценивающий взгляд на небо, там ни облачка. Похоже, день будет теплым, а может быть, даже жарким. Вокруг пылающих костров суетятся хмурые воины, в котелках аппетитно булькает какое‑то варево из тех, на которые французы большие мастера. То один, то другой из латников, не удержавшись, громко зевают. На далекую отсюда Турель французы поглядывают оценивающе, все понимают, что сегодня предстоит решительный штурм.
У одной из палаток я сталкиваюсь с отцом Анатолем. Он громко читает молитву перед группой воинов, те смиренно стоят на коленях, повторяя за священником все, что тот говорит, пусть невпопад, зато громко и искренне. Наши взгляды встречаются, отец Анатоль еле заметно кивает, и я, почтительно поклонившись, иду дальше. Падре – весьма достойный человек, видел я, как умело он орудует алебардой, когда в позапрошлом году англичане штурмовали аббатство. Чтобы с такой сноровкой бить по головам, требуется долго и усердно практиковаться. Я повторю, что монахи – это люди действия. Бездельников и тунеядцев в монастырях не держат, зато всем прочим – добро пожаловать.
Мало ли кем ты был в прежней жизни, пока не пришел в Третий орден францисканцев, главное в том, что отныне ты на правой стороне. Если готов отдать свои навыки и таланты на службу Франции, то тебе всегда протянут руку. Про себя я иногда называю организацию, к которой имею честь принадлежать, Орденом Последней Надежды. Патетично, согласен, но по сути верно. Если и мы сложим руки, бормоча, что пусть будет, что будет, и на все воля Божья, то королевству окончательно несдобровать. Алчные соседи растащат страну по кускам, вытравят саму память о галлах, заставят нас забыть язык и обычаи, осквернят святыни... Только никогда этого не случится, мы грудью стояли и стоять будем на защите ее интересов, потому Франции – быть!
Остановившись, я поудобнее перехватываю тяжелый длинный ящик, кое‑как прикрытый одеждой, чтобы не‑так больно бил острым краем по ноге. Делать нечего, приходится прятать, очень уж не хочется демонстрировать всему лагерю хитроумное устройство. Увы, эпоха миниатюризации, когда такие вещи начнут хранить в плоских элегантных дипломатах, наступит только лет через пятьсот. Сьер Бертран де Пуланжи выполнил обещание, сберег ящик до моего появления. Сразу добавлю, что сьер де Мец тоже не подвел, вот он, меч, привет с родины, мерно покачивается на поясе.
Добравшись до места, я удобно устраиваюсь под защитой стены из неошкуренных бревен и тут же начинаю колдовать над устройством, которое извлек из тяжелого ящика. «Зверобоем» я назвал его в честь одного из любимых героев детства. У того тоже была неплохая пукалка, но эта – лучше. Первое в мире нарезное ружье, у которого есть даже оптический прицел, пусть и самый примитивный, да сошки, чтобы стрелять лежа, не держать тяжеленную дуру на весу. Правда, приходится менять ствол после каждых пяти выстрелов, зато у «Зверобоя» невероятная для пятнадцатого века точность и убойная сила. Чего вы хотите, штучная работа. Запасных стволов удалось сделать всего два, зато свинцовых пуль навалом. По моей просьбе Жан Бюро отлил их в виде миниатюрной пустой полусферы. Такая форма позволяет пуле плотнее прижиматься к краям ствола при выстреле и не пропускать пороховые газы, оттого «Зверобой»? изумительной точностью и силой лупит аж на двести двадцать ярдов.
Дождавшись начала штурма, я делаю несколько пристрелочных выстрелов, проверяя, не сбит ли прицел. Двое пушкарей, машинально схватившись за пробитую грудь, мешком рушатся вниз, пропадая из виду, третьему я сношу половину головы и довольно улыбаюсь, делая первые три насечки на прикладе. Вообще‑то, по чести говоря, не для того я здесь устроился, в виду Турели, чтобы выбивать вражеских артиллеристов, хотя и это дело важное, не поспоришь. У меня иная цель – некий дерзкий граф, что прилюдно назвал Жанну шлюхой. Так уж устроен мир, что за слова надо отвечать. А потому я прилипаю к оптическому прицелу, настойчиво шаря взглядом по враз приблизившейся Турели. Как ни странно, именно оптика оказалась самой сложной в изготовлении деталью. Качественного стекла во Франции пока не льют, пришлось падать в ноги турским ювелирам, у которых нашлись прекрасные двояковыпуклые линзы, выточенные из горного хрусталя.
Понятно, что люди из двадцать первого века стали бы задорно смеяться и тыкать пальцами в неказистое устройство, к которому я прилип глазом. Неудивительно, ведь за их плечами мощь современной цивилизации, оптические прицелы из четырех линз, изображение в которых добавочно усиливается хитрыми отражающими поверхностями. С семисот метров можно прочитать грозное «Минздрав предупреждает» на сигаретной пачке! А у меня только братья Бюро, но и у тех главное – пушки, они еле урывают крохи времени, чтобы еще и мне помочь. Я философски пожимаю плечами. Надо быть благодарным судьбе за то, что имею, и так я сжимаю в руках лучшее в этом мире оружие, остальные о подобном и мечтать не смеют!
Где‑то через пару часов после начала штурма наступает долгожданный момент, отчего‑то одна за другой смолкают английские пушки, что то и дело грозно рявкали, сметая атакующих французов с моста. Я разглядываю смятенные лица пушкарей с нескрываемым удовольствием, – кажется, полжизни отдал бы, чтобы присутствовать при их докладе сэру Форшему!
– Что за чертовщина? – наверное, верещат они сейчас. Глаза у артиллеристов круглые, как пятаки, а руками они машут, словно курицы крыльями. – Весь порох пришел в негодность!
– Откройте другую бочку, идиоты, – властно рычит мастер Форшем. – Потом будем разбираться, как это произошло!
– В ней то же самое, господин лейтенант, сэр! – через минуту растерянно докладывает какой‑то пушкарь, по лицу его, закопченному пороховым дымом, обязательно стекают струйки холодного пота.
– Живо в пороховой погреб!
Мастер не теряет хваленой британской невозмутимости, а что руки трясутся да глаза медленно наливаются кровью, так это погода меняется, не иначе. Посланный пушкарь тут же прибегает обратно.
– Весь порох пришел в негодность, сэр! – конечно же, кричит он.
А вы как думали! Если в бочку, где находится порох тончайшего помола, больше похожий на сахарную пудру, вылить ведро‑другое доброго божоле, что произойдет со взрывчатым веществом по высыхании? Все верно, оно слипнется в плотный кусок, абсолютно непригодный для использования!
В ходе боя наступает явный перелом, французы, ободренные молчанием неприятельских пушек, неудержимой волной бегут вперед, на растерявшихся британцев. В тот момент, когда граф Гладсдейл понимает, что поддержки артиллерии ждать не стоит и крепость вот‑вот будет захвачена галлами, он выводит на мост свою личную гвардию, четыре десятка лучших рыцарей.
Закованные с ног до головы в толстую броню, которая при каждом движении отбрасывает десятки солнечных зайчиков, они выглядят несокрушимой стеной. Двуручные мечи, тяжелые палицы и гигантские топоры порхают в их руках словно игрушечные. Отрубленные руки, ноги, пробитые головы, рассеченные пополам люди... Рыцари удерживают проход десять минут, полчаса, час. Мост перед ними залит кровью, она полноводными ручьями плещет в Луару, окрашивая воды реки в алый цвет. Перед гвардией графа навалена такая груда тел, что наступающие французы должны спихивать их в реку через перила, лишь бы добраться до англичан.