Возможно, «страстным» тут не совсем точное слово. Я бы сказал: более остро чувствующим наслаждение, чисто осязательное удовольствие. Секс не в голове, не в душе, но исключительно в эпидермисе моего пениса, экстатическое сексуальное чувство, рождающееся под кожей. В постели я извивался от наслаждения, царапал простыню, тряс головой и плечами, словно женщина: мне всегда казалось, что в постели так ведут себя не мужчины, а только женщины, причем не в жизни, а в кино или книгах. В такие мгновения мне эти ощущения казались просто невыносимыми, я почти плакал от испытываемого удовольствия, и когда кончал, брал Клэр губами за ухо и лизал его словно собака. Я лизал ее волосы. Я ловил себя на том, что, тяжело дыша, лижу свое собственное плечо. В течение последней недели моего «инкубационного периода» я взбирался на нее, словно дикое животное в пору гона. Пролежав рядом с ней бесчувственным почти целый год, я переживал теперь какую-то новую компенсационную фазу эротической чувствительности и плотского возбуждения, какого никогда еще не испытывал — или так мне казалось. «Это и есть то, что называют излишествами? — вопрошал я у своей преисполненной счастьем подруги, чья бледная кожа покрылась отметинами от моих зубов. Она только улыбалась в ответ. Ее волосы слиплись от пота, как у маленькой девочки, долгое время игравшей на жаре. Дарующая удовольствие Клэр.
Увы, то, что со мной случилось, едва ли кому-то ведомо: это превыше понимания, превыше сострадания, превыше даже насмешек, хотя есть и такие умники, которые, я знаю, утверждают, будто вот-вот обнаружат всеобъемлющее научное объяснение этой метаморфозе, и такие — это мои верные посетители, — чье сострадание глубоко и неподдельно, кто искренне за меня печалится и так добр ко мне; но все же, среди моих знакомых есть еще и те — как же их могло не быть! — кто не в силах сдержать злорадного смеха. И временами я их понимаю: я испытываю к себе чувство сострадания, но и осознаю всю комичность ситуации. Если бы я сумел сдержать смех хоть на несколько секунд — если бы он не был столь горьким и кратким! Но, вероятно, этот смех и есть именно то, к чему мне следует стремиться, коль скоро медицинские мужи способны поддерживать во мне жизнь, покуда я нахожусь в таком состоянии, и коль скоро я хочу, чтобы они это делали.
Я — женская грудь. Феномен, который мне неоднократно описывали как «массивный прилив гормонов», «эндокриннопатологическая катастрофа» и «гермафродитический хромосомный взрыв», имел место в моем организме между полуночью и четырьмя часами утра 18 февраля 1971 года и превратил меня в существующую вне всякой связи с телом молочную железу — такое можно представить, наверное, либо во сне, либо на полотне Сальвадора Дали. Мне говорят, что теперь я живой организм в форме футбольного мяча[1] или дирижабля. Еще говорят, что на ощупь я схож с губкой весом в 155 фунтов (раньше я весил 162 фунта) и имею — как и прежде — шесть футов в длину. Хотя во мне сохранилась — в нарушенном или «иррегулярном» виде — сердечно-сосудистая и центральная нервная система, система очищения организма находится в «редуцированной и примитивной» форме, так что выведение продуктов переработки из организма происходит с помощью трубок — а дыхательная система имеет наружное отверстие где-то в середине меня и напоминает пупок с клапаном, все архитектурное сооружение, в недрах которого погребены эти составные части человеческого организма, представляет собой грудь млекокормящей женщины.
Мое тело, главным образом, состоит из жировой ткани. Один его край закруглен как кончик дыни, другой завершается выступающим на пять дюймов соском цилиндрической формы с семнадцатью дырочками, каждая из которых вдвое уже отверстия мочеиспускательного канала на мужском члене. Мне объясняют, что это протоки молочной железы. Насколько я в состоянии понять без помощи диаграмм (ведь я слеп), эти протоки ведут к долям, состоящим из млекообразующих клеток, откуда молоко поступает к поверхности обычной груди, когда ее сосут или механически доят.
Моя плоть молода и упруга, меня все еще считают представителем белой расы. Мой сосок имеет розоватый цвет. Это последнее обстоятельство меня удивляет, так как в моей предыдущей инкарнации я был ярко выраженный брюнет. Я сказал проводившему обследование эндокринологу, что нахожу это куда менее «необычным», чем некоторые иные аспекты моей трансформации, но ведь я-то не эндокринолог. Моя ирония была горькой, но в конце концов это была все-таки ирония, и на этом основании можно было сделать вывод, что я начал «приспосабливаться» к своему новому состоянию.
Мой сосок имеет розоватый оттенок — точно такой же, как и пятно, которое я обнаружил у основания пениса, стоя под душем той ночью, когда все и произошло. Поскольку отверстия в соске служат мне чем-то вроде рта и ушей — по крайней мере, посредством соска я разговариваю с окружающими и кое-как слышу, что происходит вокруг меня, — я поначалу решил, что в сосок превратилась моя голова. Однако врачи выдвигают иную гипотезу — во всяком случае, в текущем месяце. Чтобы иметь надежные конкретные данные, подтверждающие ее, они считают, что морщинистая затвердевшая кожа соска — которая, надо полагать, весьма и весьма чувствительна к прикосновениям, как никакая часть лицевой части головы, включая и краешек губ, — образована из крайней плоти пениса. Говорят, что и розоватый околососковый кружок с мускулатурой, напрягающей сосок, когда я возбужден, трансформировался из ствола пениса под воздействием (по мнению ряда специалистов) мощного вулканического извержения «маммогенной» секреторной жидкости из гипофиза. Два тонких волоска красноватого цвета растут из небольших холмиков по краям околососкового кружка. Они, наверное, выглядят странно. Какой они длины?
— Ровно семь дюймов.
Горько иронизирую:
— Мои антенны. — Потом с недоверием: — Пожалуйста, потяните за один из них.
— Если хотите, Дэвид, я осторожно его потяну.
Доктор Гордон не лгал. Волосок из моего тела выдрали. Я испытал знакомое ощущение и захотел умереть.
Конечно, после моего превращения прошло несколько дней, прежде чем я пришел в сознание, и еще одна неделя, прежде чем мне сообщили нечто большее, чем просто «вы очень больны» и «у вас эндокринный дисбаланс». Но даже тогда, просыпаясь и всякий раз обнаруживая, что не в состоянии ни видеть, ни осязать, ни нюхать, ни двигаться, я выл так горестно, что меня пичкали сильными транквилизаторами. Когда утром кто-то дотрагивался до моего «тела», я не знал, как реагировать. Ощущение было, к моему удивлению, приятным и успокаивающим, но какого-то странного свойства — как прикосновение воды к коже. Однажды утром я проснулся от ощущения, что с одного моего конца происходит нечто странное. Не боль, нет, и все же я заорал: «Я горю, меня подожгли!»
— Успокойтесь, мистер Кепеш, — сказал женский голос. — Я только мою вас. Я мою вам лицо.
— Мое лицо? Где мое лицо? Где мои руки? А мои ноги? Где мой рот? Да что со мной?
Теперь заговорил доктор Гордон.
— Дэвид, вы находитесь в больнице «Леннокс хилл». Вы в отдельной палате на седьмом этаже. Вы здесь уже десять дней. Я осматриваю вас ежедневно утром и вечером. За вами тут отличный уход, вы находитесь под постоянным наблюдением врачей. Сейчас вас вымыли губкой и теплой мыльной водой. Вот и все. Вам больно?
— Нет, — прохныкал я. — Но где мое лицо?
— Дайте сестре вас вымыть, и мы потом побеседуем с вами, если вы захотите. Не думайте ни о чем.
— Что со мной произошло? — все, что я помнил о той ночи в своей квартире, это боль и ужас: я ощущал себя так, словно мною выстрелили из пушки в каменную стену, а потом по мне прошагал целый батальон. Теперь мне казалось, что я был сделан из вязкого теста, словно меня растянули в разные стороны за пенис, за ягодицы, пока я не стал в ширину таким же, как в полный рост. Врачи считали, что я должен был потерять сознание всего лишь на минуту или на две в тот момент, когда этот «взрыв» или «катастрофа» произошла, но теперь задним числом мне представляется, что я бодрствовал все время и ясно ощущал, как все кости в моем теле ломались и крошились в труху.