Литмир - Электронная Библиотека

— Гений Вагнера, — отвечал он, — продукт германской почвы и, по существу своему, принадлежит северу. Его реформа походит отчасти на реформу Лютера. Его драма есть ни более ни менее, как апофеоз национального гения, могучее обобщение вдохновений германских симфонистов и поэтов от Баха до Бетховена, от Уланда до Гете. Перенесите его произведения на берега Средиземного моря, под тень наших зеленых олив и стройных лавров, под яркую лазурь итальянского неба, и вы увидите, как они побледнеют, потеряют свое значение. Так как, по его собственным словам, художнику дано провидеть грядущие события мира искусства и наслаждаться этим еще бесформенным миром, сообразно своей индивидуальности, то я предсказываю вам появление новой формы искусств, которая силой своей простоты и искренности, природным изяществом и пламенем своего вдохновения, могучей силой своей гармонии продолжит и увенчает лаврами великое здание поэзии, заложенное нашей избранной расой. Я горжусь своим латинским происхождением и — да простит мне прелестная леди Мирта и мой дорогой Годиц! — во всяком чужестранце я вижу варвара.

— Да ведь и Вагнер в своих теориях исходит от греков, — сказал Бальтазар Стампо, только что вернувшийся из Байрейта и полный восторженных воспоминаний.

— Сбивчивые непоследовательные теории, — возразил поэт. — Трудно себе представить нечто более далекое от Орестии, чем его трилогия Нибелунгов. Флорентийцы гораздо глубже проникали в сущность греческой трагедии. Честь и слава кружку графа Вернио!

— А я всегда считал этот кружок праздным сборищем педантов и болтунов, — сказал Бальтазар Стампо.

— Слышишь, Даниель! — вскричал Стелио. — Скажи, существовал ли где-нибудь на свете более пламенный очаг мысли? Они черпали дух жизни в греческих древностях, они способствовали гармоничному развитию всех человеческих способностей, во всех видах искусства пытались они изобразить идеальный образ человека. Джулио Кассини учил, что настоящим музыкантом не может быть узкий специалист, а лишь всесторонне развитый человек Огненная шевелюра Джакомо Пери во время его пения делала его похожим на Аполлона. В предисловии к представлению «Жизни души и тела» Эмилио дель Кавальере, говоря по поводу организации нового театра, излагает те же мысли, что позднее были осуществлены в Байрейте, включая те же условия абсолютной тишины, невидимого оркестра и полумрака зрительного зала. Марко Гальяно на праздничном представлении превозносит все виды искусства, конкурирующие с его собственным. «Итак, наряду с интеллектом во всяком гениальном произведении человека должны участвовать все благороднейшие его способности». Кажется, этого довольно!

— Бернин, — продолжал Франческо де Лизо, — сам построил театр в Риме, сам писал для него декорации, взял статуи и орнаменты, изобретал машины, составлял либретто, сочинял музыку, режиссировал представлением, дирижировал танцами, сам танцевал, пел и декламировал.

— Будет, довольно! — вскричал, смеясь, князь Годиц. — Варвар побежден.

— Нет, не довольно, — сказал Антимо делла Белло, — мы должны еще почтить память самого великого новатора, чья жизнь и смерть изобличают истого венецианца, чей прах покоится в церкви Фрари и достоин поклонения пилигримов! Это божественный Клавдио Монтеверде.

— Вот действительно национальный итальянский поэт, — горячо согласился Даниеле Глауро.

— Он выполнял свою миссию среди житейских невзгод: любил, страдал, боролся в одиночестве за свое credo со всей страстью своей гениальной натуры, — медленно произнесла Фоскарина, как бы погруженная в созерцание жизни этого мужественного человека, кровью своего сердца читавшего свои произведения. — Скажите нам что-нибудь о нем, Эффрена.

Стелио вздрогнул, как будто она внезапно дотронулась до него. Вещие уста этой женщины снова вызвали из глубочайшей бездны идеальный образ, как бы восставший из гроба призрак с красками и дыханием жизни.

Ожил скрипач, пламенно тоскующий о своей возлюбленной, как его собственной Орфей, и внезапно появился перед глазами поэтов.

Это было огненное видение, более яркое и величественное, чем пылающий бассейн св. Марка, могучая жизненная сила, явившаяся в мир для борьбы и скорби, благотворный луч, упавший с неба и осветивший самые таинственные глубины человеческих страданий, гений, принесший с собой неслыханные звуки, раздавшиеся среди безмолвия и воплотившие все загадочное и вечное, таящееся на дне человеческих сердец.

— Кто решится говорить о нем, если он сам может говорить о себе! — сказал поэт, борясь с наплывом чувств, волнами печали, заливавшими его душу.

Он посмотрел на певицу: она была такая же бледная, безжизненная, похожая на статую, как и там на эстраде, среди леса инструментов во время перерывов между пением.

Только что вызванный гений творческой силы должен был заговорить и в ней.

— Ариадна! — прошептал Стелио, как бы желая пробудить ее от этого оцепенения.

Она молча поднялась, направилась к двери и скрылась в соседней комнате. Послышался легкий шелест ее платья, потом скрип приподнимаемой крышки клавесина. Все молча насторожились. Звучная тишина водворилась на опустевшем месте певицы за столом. Порыв ветра пригнул пламя канделябров и заколебал цветы.

Но вот все смолкло в беспокойном ожидании.

Lasciatemi morire![16]

Души присутствующих, как на крыльях орла, унесшего Данте к огненным странам, понеслись ввысь, загораясь пламенем вечной истины, под звуки общечеловеческой мелодии, наполняющей их восторгом.

Lasciatemi morire!

Не был ли то новый вопль Ариадны, вопль ее возрастающего страдания?

Е che volete
Che mi conforte
In cosi duro sorte
In cosi gran martire?
Lasciatemi morire![17]

Голос смолк, певица не появлялась более. Мелодия Клавдио Монтеверде навсегда запечатлелась в сердцах присутствующих.

— Найдется ли у греков такое совершенное произведение, в смысле выдержанности стиля и простоты формы? — сказал Даниеле Глауро шепотом, боясь нарушить музыкальную тишину.

— Кто из смертных способен плакать такими слезами? — прошептала леди Мирта, своими изуродованными ревматизмом руками утирая слезы, струившиеся по ее худому морщинистому лицу.

Суровый аскет и чуткая душа, заключенная в уродливом теле, поддались могучей власти охватившего всех настроения. Произошло то же, что и три века тому назад в знаменитом Мантуанском театре, когда шесть тысяч зрителей разразились неудержимыми рыданиями, а поэты увидели возрожденного Аполлона на сцене нового театра.

— Вот видишь, видишь, Бальтазар, — сказал Стелио, — таков наш национальный поэт — он при помощи самых примитивных средств достигает высочайших вершин поэзии, тогда как немец, лишь изредка в своих смутных стремлениях приближается к родине Софокла.

— Знаешь ты жалобу больного короля? — спросил юноша с огненными волосами, унаследованными от «Старой Гаспарри», этой венецианской Сафо, несчастной подруги Коллатино.

— Все отчаяние Амфорты выливается в этом псалме: «Меня, грешащего каждый день…» Я знаю его наизусть. Сколько здесь поэзии и мощной простоты! Все элементы трагедии сконцентрированы здесь, как общечеловеческие ощущения в душе героя. Мне кажется, язык Палестрини, несмотря на свою старину, еще более прост, еще более ярок.

— А этот контраст мелодий Кундри и Парсифаля, Эрцеленди — этот пламенный образ отчаяния, заимствованный из Священной вечери, мелодия стремлений Кундри, пророческая тема обета, поцелуй на устах Безумца, вся головокружительная, душу раздирающая смена страсти и ужасов… «Рана, рана! Как она горит как жжет меня!» И на фоне демонического отчаяния эта мелодия покорности… «Позволь мне плакать на твоей груди! Хоть на одно мгновение быть близкой для тебя, и если даже Бог отвергнет меня, моя любовь будет моим искуплением, моим спасением!» Потом ответ Парсифаля, где снова раздаются торжественные звуки мелодии Безумца, преобразившегося в обетованного героя… «Вечный ад за одно мгновение твоих объятий». И дикий восторг Кундри… «Мой поцелуй принес тебе вдохновение — мои объятия сделают тебя божественным… Одно мгновение, одно мгновение с тобою, и я спасена!» Вот последние усилия ее демонической воли, последний чарующий жест мольбы и безумные объятия… «В твоей любви мое спасение. Дай мне любить тебя! Будь моим хоть на мгновение! Я отдаюсь тебе хоть на мгновение!»

вернуться

16

Дайте мне умереть!

вернуться

17

И чем хотите вы меня утешить в такой жестокой судьбе, в таком великом горе. Ах, дайте мне умереть!

58
{"b":"206244","o":1}