— А кто она была, эта девушка?
— Не важно, — поморщился Алексей. — Не важно. — И вдруг подумал, что этот мальчишка мог бы быть его ребенком. — Ты вот говоришь: «Все равно она будет на них работать, в этой системе». А ты разве не в их школе учишься?
Гоша задумался.
— Видишь ли, эта система дурна, конечно, но не вся, не тотально. Так вот, к чему это я. Был у меня научный руководитель, его уже нет в живых сейчас, и он заметил, что я стал пить и опускаться. И однажды, видимо, когда ему надоело смотреть на все это, этот человек спросил меня: «Почему ты пьешь?»
— А я не пью, — упрямо сказал Гоша.
— Да не в этом дело. Правильно делаешь. Ты дослушай. И я так ему ответил: «Я пью, потому что мне невыносимо видеть то, что творится вокруг, а сил для того, чтобы изменить это, в себе не нахожу. Потому что ничего из того, что я задумывал, у меня не получилось, и в этом не моя вина. Потому что любовь мою продали за деньги, а я не родился на свет для того, чтобы делать деньги. А науку здесь сейчас делать невозможно». Тогда этот человек спросил меня: «Тебе, наверное, кажется, что ты очень любишь свою родину?» — «Да, — ответил я, — люблю. И вовсе мне это не кажется». — «Так вот знай, — сказал он мне, — что родина это не только ее история и природа, не только ее архитектура, это еще и ты сам. Если ты превратишься в животное и умрешь, кто же останется жить здесь? Ты устранишься от жизни, кто-то еще устранится, третий, пятый, десятый — кто же останется? Если у России и есть враги, то они только и ждут, чтобы все мы рассеялись по лицу земли и сгинули», — вот он еще что сказал.
Гоша молчал, на лице его изображалась работа мысли.
— Вот эта скамейка, на которую мы не можем сесть, потому что она неубрана, — заметил Алексей, — это не только их скамейка — это и наша с тобой скамейка.
Гоша натянул перчатки и несколькими ловкими движениями сбросил со скамейки неубранные листья и закаменевшие комья снега.
— Знаешь, — добавил еще Алексей, вспомнив как-то очень кстати Вадима Михайловича и его нелепое нестяжательское облачение, — честно тебе скажу, я не очень-то верю, что мы можем изменить мир. Но я глубоко убежден, что, если нас в нем не будет, он будет несравненно хуже, чем он есть сейчас.
* * *
Как всегда, Москву уже била пока еще легкая предновогодняя лихорадка. Кровь в жилах города бежала быстрей, сердце, укутанное фольгой, билось чаще, слаще, и веселый скрип этой праздничной карусели пробивался к Алексею сквозь постигшее его несчастье. Приглашали его встретить Новый год и Костя Ренников с вновь обретенной, одумавшейся Катей, и тетушка Наталья Владимировна зазывала их с мамой, что было прямо-таки из ряда вон выходящим событием, но Алексей потерял сердце и точно знал, что в оставшиеся до праздника дни обретение его не будет возможно.
Совсем уже перед Новым годом проснулась королева клаудвочеров. Для какого-то очередного воздушного мероприятия ей позарез нужен был какой-то режиссер кино, и почему-то она рассчитывала здесь на помощь Алексея.
— Ну это скорее Антон мог бы тебе подсказать, — удивился он.
— Дело в том, что я… у меня нет номера его телефона.
— Как же так, — изумился Алексей. — Был, а тут вдруг нет.
— Между прочим, — с обидой сказала она, — у меня вчера был день рождения.
— Позволь поздравить, — сказал Алексей.
— Спасибо, — в голосе ее проступило удовлетворение. — Что ты мне желаешь?
— Желаю тебе того, чего ты сама себе желаешь.
— Нет, — не согласилась она, — ты сам пожелай.
— Ну-у, — помедлил Алексей, — тогда желаю тебе счастья в личной жизни.
Пожелание ей не показалось.
— А разве это главное? — немного недовольным голосом возразила она.
— Если вы Ренуар, или, может быть, Томас Манн — тогда да, наверное, не главное, — усмехнулся Алексей и хотел уже попрощаться, но почувствовал, что на том конце провода готовят еще какую-то мысль.
— Я просто хотела тебе сказать, — сказала она после довольно продолжительного молчания, — что надо быть мужчиной.
— А как это — быть мужчиной? — уточнил Алексей с веселой злостью.
— Не надо бояться брать ответственность, — сказала Юля.
— За кого ответственность не надо бояться брать?
Юля чувствовала задиристый тон Алексея и, наверное, понимала, куда он ведет, но, помедлив, все-таки сказала:
— За людей, которые рядом с тобой. За любимую женщину.
— У меня есть любимая женщина?
— Все зависит от тебя, — загадочно и несколько обиженно произнесла она.
Если бы разговор происходил несколькими годами раньше, Алексей в ярости на такую агрессивную, ленивую самоуверенность разбил бы телефон. Но теперь он просто подержал аппаратик на ладони, послушал короткие гудки, отгородившие его частоколом сигналов от этой глупости, и аккуратно нажал на клавишу с красной трубкой.
* * *
Зарываясь в темноту, Алексей стал бояться света, а тяжесть на душе возрастала. Он, еще недавно говоривший Гоше такие разумные, правильные слова, призывавший его жить, быть, сам быть не хотел. Он, державший за хвост бессмертие человечества, — тут он с улыбкой, похожей на гримасу ужаса, вспомнил простодушного и зловещего Андрея Николаевича и его убежденность, что ему-то удастся вырвать из мрака незнания лишних пять десятков лет, — он не хотел быть или хотел сменить форму существования. Непреодолимая обреченность свалилась на него и на время придавила волю к жизни.
Татьяна Владимировна, чуя грозу, не тревожила Алексея своими рассказами о событиях, ежесекундно происходящих в мировом потоке жизни. Он лежал на диване, оставив только настольный свет и безотрывно смотрел на кашгарский коврик — ночи напролет, пока серый московский рассвет не проявлял на полу древний хотанский узор: райских птиц, сидящих на ветвях сказочного дерева Ним, и плоды, служащие им пищей. Он думал о том, что над Кашгаром уже давно встало оранжевое солнце. Полицейские в мешковатой форме подмели подземный переход, ведущий к мечети Хаит-кар. С ее старинного минарета уже прозвучал первый азан. Хлебопеки уже испекли в серых тандырах ломкие лепешки-нан… Он то и дело возвращался мыслью в этот почти нереальный мир и насильно удерживал ее там, ища облегчения.
Но мысли, как распущенные шерстяные нити, выплетались из узора ковра, смутно проступающего в темноте, и тогда он перебирал в памяти события последних месяцев. Чаще всего, почти каждый будний день они ходили с Кирой в кафе «Гризельда» на Ильинке. Место было популярное у сотрудников Старой площади, да и вообще, и иногда она показывала ему знаменитостей политики, которых он, долго не живя в стране, не мог знать. Каким-то чудом она умудрялась парковать машину на Никольской, и обратно они шли не спеша по пустынному Черкасскому переулку. Она держала его под руку, и оба они чувствовали необыкновенный покой, и жизни впереди казалось еще очень много. Это и было тихое, спокойное счастье, и от осознания того, что оно больше не повторится, в груди Алексея как будто кто-то поворачивал кованый железный цветок с острыми, тугими лепестками.
Их предпоследняя встреча тоже прошла там — на Ильинке, и когда они закончили разговор и вышли из «Гризельды», оказалось, что по Черкасскому пройти нельзя, так как его перекрыл ОМОН, потому что в одном из домов в этом переулке размещалась Центральная избирательная комиссия и что-то они там еще пересчитывали. Тогда они прошли по Старопанскому и так вышли на Никольскую, и в тот раз дальше он уже не пошел, как обычно, проводить ее до дверец, и просто стоял и смотрел, как она уходила к своей машине, и думал уже тогда, уходит ли она навсегда или нет. А потом зажглись габаритные огни, и она уехала.
И сейчас в голову ему пришла мысль, что жизнь человеческая идет не только линейно, как бы от рождения и до смерти; между этими событиями случается масса других, помельче, и вот они-то составляют своеобразные круги или, если угодно, доли. Есть соблазн назвать их судьбой, но это скорее есть та форма, те пределы, в которых она себя совершает. Их нельзя определить в полной мере как социальные, нельзя определить в такой же степени как сословные. На первый взгляд они условны, но крепость, с которой они удерживают людей на своих орбитах, неимоверна. Редко бывает, когда переход из одного круга в другой свершается легко и безболезненно; обычно на то уходят годы, а в большинстве случаев и вовсе этого не происходит. Но зачем же тогда встречаются люди? Какому же высшему или, может быть, низшему замыслу служила встреча их с Кирой?