Все три сестры Калигулы - Друзиллла, Агриппинилла и Лесбия - были замужем за патрициями, но он настоял на том, чтобы они переехали во дворец. Агриппинилле и Лесбии он позволял взять с собой мужей, но Друзилла должна была жить одна; ее муж, Кассий Лонгин, был отправлен губернатором в Малую Азию. Калигула требовал, чтобы к его сестрам относились с величайшим уважением, и дал им все привилегии, полагающиеся весталкам. Он велел присоединить их имена к своему в публичных молитвах о его здравии и безопасности и даже включить в клятву, которую произносили должностные лица и жрецы при посвящении в сан и назначении на должность: «…да будет Его жизнь и жизнь Его сестер для меня дороже моей собственной жизни и жизни моих детей». Калигула относился к ним так, словно они были его жены, а не сестры, и это очень всех удивляло.
Любимицей его была Друзилла. Хотя она избавилась от мужа, вид у нее всегда был несчастный, и чем несчастней она казалась, тем внимательней и заботливей становился Калигула. Он выдал ее для вида за своего родича Эмилия Лепида, вялого, разболтанного юношу, младшего брата той Эмилии, дочери Юлиллы, на которой я чуть было не женился в отрочестве. Этого Эмилия Лепида, известного под именем Ганимед из-за своей женственной внешности и раболепия перед Калигулой, очень ценили в компании «разведчиков». Он был на семь лет старше Калигулы, но Калигула обращался с ним как с тринадцатилетним мальчиком, и тому, по-видимому, это нравилось. Друзилла его терпеть не могла. Но Агриппинилла и Лесбия то и дело со смехом и шутками забегали к нему в спальню и всячески дурачились с ним. Их мужья, казалось, ничего не имели против. Для меня жизнь во дворце была очень беспорядочной. И не в том дело, что я лишился привычного комфорта и слуги были плохо обучены, и не в том, что здесь не соблюдались обычные формы вежливости по отношению к гостям. А в том, что я никогда не знал наверное, какие отношения существовали между тем-то и тем-то лицом: сначала Агриппинилла и Лесбия, по-видимому, обменялись мужьями, затем стало похоже, что Лесбия находится в интимной связи с Апеллесом, а Агриппинилла - с возничим. Что касается Калигулы и Ганимеда… но я уже достаточно сказал, чтобы показать, что я понимаю под «беспорядочным» образом жизни. Я был среди них единственным пожилым человеком и совершенно не понимал молодого поколения. Гемелл тоже жил во дворце; это был запуганный болезненный мальчик, который обгрызал ногти до мяса: обычно он сидел где-нибудь в уголке и рисовал сатиров и нимф для ваз. Ничего больше я о нем сказать не могу. Раз или два я пытался с ним заговорить - мне было жаль его, ведь он, как и я, был здесь чужаком; но, возможно, он думал, будто я хочу вызвать его на откровенность и заставить так или иначе осудить Калигулу, потому что отвечал он мне односложно. В день, когда он достиг совершеннолетия, Калигула объявил его своим приемным сыном и назначил «главой юношества», но все это было далеко не то, что делить с Калигулой императорскую власть.
38 г. н. э.
Калигула заболел, и целый месяц жизнь его висела на волоске. Доктора назвали его болезнь воспалением мозга. Смятение римлян было так велико, что возле дворца день и ночь стояла многотысячная толпа, дожидаясь сведений о его здоровье. Люди тихо переговаривались между собой; до моего окна долетал приглушенный шум, словно где-то вдали по гальке бежал ручей. Тревога горожан выражалась подчас самым удивительным образом. Некоторые жители Рима вешали на дверях домов объявление, что, если смерть пощадит императора, они клянутся отдать ей взамен свою собственную жизнь. С общего согласия уже в полумиле от дворца прекращались уличные крики, грохот повозок и музыка. Такого еще не бывало, даже во время болезни Августа, той, от которой, как полагали, излечил его Муза. Но бюллетени день за днем гласили: «Без перемен».
Однажды вечером ко мне постучалась Друзилла.
- Дядя Клавдий, - сказала она. - Император хочет тебя немедленно видеть. Не задерживайся. Иди скорей.
- Зачем я ему нужен?
- Не знаю. Но, ради всего святого, постарайся его ублажить. У него в руке меч. Он убьет тебя, если ты скажешь не то, что он хочет услышать. Сегодня утром он наставил острие мне прямо в горло. Он сказал, что я его не люблю. Мне пришлось без конца клясться, что я люблю его. «Убей меня, если хочешь, мой ненаглядный», - сказала я. О, дядя Клавдий, зачем только я родилась на свет. Он сумасшедший. Всегда таким был. Он хуже, чем сумасшедший. Он одержимый.
Я отправился в спальню Калигулы, увешанную тяжелыми портьерами и устланную толстыми коврами. Возле постели еле горел ночник. Воздух был спертый. Калигула приветствовал меня ворчливым тоном:
- Тебя не дождешься. Я велел поторопиться.
Больным он не выглядел, только бледным. По обе стороны кровати стояли на страже с топориками в руках два здоровенных глухонемых.
Я сказал, приветствуя его:
- Я спешил изо всех сил. Если бы не хромота, я был бы у тебя еще до того, как ринулся с места. Какая радость видеть тебя бодрым и слышать твой голос, цезарь! Могу я взять на себя смелость надеяться, что тебе лучше?
- А я вовсе и не болел. Только отдыхал. Со мной произошла метаморфоза. Это самое великое религиозное событие в истории. Не удивительно, что Рим притих.
Я догадался, что при всем том он ждет от меня сочувствия.
- Надеюсь, что метаморфоза не была болезненной, император?
- Очень болезненной, словно я сам себя рожал. Роды были очень трудными. К счастью, я все уже забыл. Почти все. Я родился развитым не по летам и ясно помню восхищение на лицах повивальных бабок в то время, как они купали меня после моего появления, и вкус вина, которое они влили мне в рот, чтобы придать сил.
- Поразительная память, император. Но могу я смиренно спросить, какой именно характер носит та славная перемена, что с тобой произошла?
- Разве это не видно и так? - сердито спросил Калигула.
Произнесенное Друзиллой слово «одержимый» и моя последняя беседа с Ливией, когда она лежала на смертном одре, подсказали мне, как надо себя вести. Я пал ниц, как перед божеством.
Минуты через две я спросил, не поднимаясь с полу, удостоен ли был кто-нибудь поклоняться ему раньше меня. Калигула сказал, что я первый, и я рассыпался в благодарностях. Калигула задумчиво покалывал мне затылок кончиком меча. Я решил, что моя песенка спета:
Калигула:
- Не скрою, я все еще нахожусь в человеческом облике, поэтому неудивительно, что ты не сразу заметил мою божественную суть.
- Не понимаю, как я мог быть так слеп. Твое лицо сияет в полумраке, как светильник.
- Да? - спросил он с интересом. - Встань с пола и подай мне зеркало.
Я протянул ему полированное металлическое зеркало, и он согласился, что лицо его светится ярким светом. Придя в хорошее настроение, Калигула принялся откровенничать.
- Я всегда знал, что это случится, - сказал он. Я всегда чувствовал, что я не простой смертный. Подумай только: когда мне было два года, я подавил мятеж в армии отца и спас Рим. Это так же удивительно, как истории, которые рассказывают о детстве Меркурия или Геркулеса, который в колыбели душил змей. [120]
- А Меркурий всего лишь украл несколько быков, - сказал я, - да бренчал на лире. Тут и сравнивать нечего. [121]
- Больше того, в восемь лет я убил отца. Даже Юпитер не смог этого сделать. Он только изгнал старикашку.
Я принял его слова за тот же бред наяву, но спросил деловым тоном:
- Убил отца? Почему?
- Он мне мешал. Хотел, чтобы я ему повиновался. Я, юный бог! Представляешь?! Вот я и запугал его до смерти. Я потихоньку натаскал всякой падали в наш дом в Антиохии и засунул под пол. И рисовал заклинания на стенах. И спрятал у себя в комнате петуха, чтобы отправить отца на тот свет. И я украл у него Гекату. Погляди, вот она! Я всегда держу ее под подушкой.