К тёмному пятну вела узкая, петляющая тропинка, усыпанная хвоей и шишками. Они шли, сосны наплывали на них и скрывались в уже наступивших сумерках. Было тихо, где-то вдалеке куковала кукушка. Изредка с шорохом пролетали ночные бабочки, чудный, тёплый вечер, один из первых без признаков дождя. Внезапно чёрное пятно превратилось в бревенчатую стену с большим проёмом закрытого ставнем окна. Они обошли дом и вышли со стороны фасада. Дача была двухэтажной, точнее — полутора: большой первый этаж, сделанный из деревянного пятистенка, и надстроенная вместо чердака мансарда. Небольшой палисадник перед крыльцом, дверь накрест забита досками, да ещё закрыта на большой висячий замок. Приятель-философ перемахнул через заборчик палисадника и кошкой взобрался по столбам веранды на маленький балкончик, куда выходило окно мансарды. Послышался звон разбиваемого стекла, затем зажёгся свет фонаря. В воздухе чувствовалось присутствие индейца Джо, вампиров, упырей и прочей нечисти. Приятель-философ высунулся из окна веранды и кинул вниз верёвку. Путь был свободен, неизвестным оставалось только одно — смогут ли девицы воспользоваться этим путём.
Девицы смогли, и вот они уже спускаются с мансарды вниз, холодную и неживую комнату, с мёртвыми и молчащими вещами. Философ-командир запаливает взятую с собой керосиновую лампу, предупреждая всех, что они должны быть осторожными и не устраивать пожаров. Именно пожаров, во множественном числе. Все молча кивают головами, всем несколько не по себе, одно дело собираться в чью-то собственность, другое — оказаться в ней. Дело поправляется портвейном, после второго стакана отчуждённость и стыд пропадают, и они начинают скакать и сходить с ума так, как это и положено молодым людям — юношам и девушкам, не юношам и не девушкам — их возраста. Его приятель-философ требует, наконец, внимания, и они усаживаются вокруг большого обеденного стола, заставленного консервными банками, разломанными буханками хлеба, ещё не опорожнёнными стеклянными банками, стеклянными водочными поллитровками, пачками сигарет. В самом центре стола стоит (ст-ст, вновь повторяющийся поцелуй согласных) керосиновая лампа, элегическая «летучая мышь», элегически-ностальгическая, ностальгически-романтическая и прочая, прочая, прочая. Приятель достаёт из внутреннего кармана брезентовой куртки пачку тонко сложенных листочков папиросной бумаги, разделяет на две неровные стопки, берёт одну и начинает читать вслух. Приятель пьян и читает тихо и плохо. Да и все они уже пьяны, так что слушают только из чувства гордости и самолюбования: чтение это придаёт их эскападе характер чуть ли не политической сходки, да и потом — чтение это совсем не мешает им пить портвейн, водку, курить да есть консервы прямо из вскрытых банок. Ставя пустой стакан на стол, он замечает, что его однокурсник, тот самый, что несколько лет спустя отнюдь не случайно нажмёт на спусковой крючок девятимиллиметрового пистолета марки ПМ, выщёлкивает на ладонь из посверкивающей серебряной фольгой облатки несколько небольших белых таблеток и быстро бросает их маленькой кучкой себе в рот.
— Что это? — спрашивает он. — Седуксен, — отвечает сокурсник и протягивает облатку ему. Он повторяет ту же операцию, что наблюдал сколько-то секунд назад, и запивает добрым глотком портвейна. Несколько минут ничего не происходит, а потом он чувствует, как кровь ударяет в голову, тело как бы расползается в разные стороны, он перестаёт ощущать собственный вес, жар в голове проходит, она становится необыкновенно чистой и ясной, только воспринимает всё, что вокруг, в изменённых пропорциях. И потом — удивительная нежность, поселившаяся в нём вместе с этой маленькой горсткой небольших белых таблеток. — Что, забалдел? — спрашивает сокурсник. — Ага, — отвечает он и тянется за сигаретой. Руки не слушаются, пачка подпрыгивает и не даётся в пальцы. Наконец он ловит её, достаёт сигарету и жадно закуривает. — Колёсами балуетесь? — спрашивает философ-командир и добавляет: — Ещё есть? — Сокурсник достаёт из кармана непочатую упаковку того же снадобья, и вся их разведгруппа вместе с женским спецконтингентом глотает небольшие белые таблетки. После этого листочки тонкой папиросной бумаги куда-то деваются, а они начинают танцевать, хотя музыки нет, но на нет и суда нет, и не надо, и так хорошо, танцуем, братцы?, танцуем, кто-то задувает ностальгически-романтический керосиновый огонёк, темно, ещё час до рассвета, хотя — вполне возможно, — что и меньше. Один из философов начинает петь, без гитары, без банджо, без мандолины, без балалайки, без лютни. Просто петь, громкое и сольное пение: — Раз пошли на дело я и Рабинович. — Взвизгивает девичьи-женский голос, взвизгивает и подхватывает: — Рабинович выпить захотел. — Громкое уханье, и вступает, мерно отбивая такт ногами, хор: — Отчего не выпить бедному еврею, если у него немного дел?!
Ему становится душно, он решает выйти на свежий воздух. С трудом находит дорогу из комнаты, зажигая спичку за спичкой, освещает себе путь в мансарду. Ноги лёгкие, почти бестелесные, он их просто не чувствует. Вот и окно, берётся руками за верёвку, внезапно руки не выдерживают, верёвка остаётся висеть сама по себе, чуть раскачиваясь, а он летит с высоты мансарды, больно ударяясь грудью о землю. Слава Богу, что здесь грядка и, слава Богу, что на грядке нет колышков, подумал бы он, если бы мог, но он просто переворачивается на спину, смотрит в светлеющее небо и думает, что больнее, чем есть и было, уже всё равно не станет. Затем пытается встать, но получается это с трудом, ноги вернулись на своё место, теперь он чувствует их, вот только они стали намного тяжелее. Он пытается сделать шаг и падает, не выдержав боли. Из окна мансарды высовывается та самая девица, что в не таком уж далёком будущем познакомит его со своей подругой, которая и станет затем его женой (курва, будет говорить он через годы). Она смотрит вниз и замечает его, барахтающегося и стонущего, — Боже, — вскрикивает девица и ладно смахивает вниз по верёвке. Протягивает руку, он опирается, с трудом, но перебирает ногами. Через заборчик палисадника не перелезть, но вот и калитка, закрытая на деревянный колышек. Никаких трудов достать колышек и открыть калитку, опереться на девичье плечо и доковылять до ближайшей сосны и прислониться спиной.
— Закатай штанину, — требует девица. Он послушно закатывает штанину, и она пальпирует ногу. — Всё в порядке, давай другую. — Её прикосновения нежны и возбуждающи, голова низко склоняется к нему так, что он видит затылок с густой копной чёрных волос. Кладёт руку и начинает поглаживать. Боль в ногах проходит, скоро совсем рассветёт, девица послушно отвечает на поцелуй, но, когда он тянет её рядом с собой на землю, грубо отталкивает руками, говоря при этом: — Отстань, не хочу! — Он отстаёт, она помогает ему встать, они идут обратно к дому, оба покачиваясь, оба пьяные и наседуксененные, только он больше, намного больше, никакой умеренности, ни в чём и никогда, и за это время — какие-то мгновения, что надо пройти от сосны до палисадника — они становятся почти друзьями.
Естественно, что обратно в мансарду залезть он не может, но, впрочем, это и к лучшему. Уже рассвело, пора линять. Делать ноги, обрубать хвосты. Тип-топ, прямо в лоб, по тропиночке хлоп-хлоп. По лесной тропинке, ведущей обратно на станцию. Первая электричка в 5-30, сейчас почти пять. Вся разведгруппа в сборе, довольные, напившиеся, наевшиеся, натанцевавшиеся, прочая, прочая, прочая. Философ выстраивает их опять в две шеренги, по порядку номеров рассчитайся! Первый-второй, первый-второй. Левое плечо вперёд, шагом-ар-рш! Философ-приятель вдруг начинает хлопать себя по карманам: ребята, я листочки забыл! Плюнь! Что вы! Они собираются кучкой, алкоголь и таблетки заметно усилили своё действие, все на отрубе, сейчас бы лечь да отрубиться, приятель возвращается, довольно поглаживая себя по карману. Вперёд, командует философ-начальник, и они гурьбой устремляются к станции. Он плетётся в самом конце, девица-сокурсница помогает ему идти (сердобольная, нашла себе занятие!). Гудит электричка, вот уже подходит, еле успевают вползти в последний вагон. В вагоне они все засыпают и просыпаются только на вокзале. — Отлично съездили?