— Сгораю от нетерпения узнать — почему я ренегат?
— А, черт! Занесло… Так с чего я начал?
— С этого самого — с ренегата.
— Ты — ренегат!
— Это слышал.
— Ты — талантлив по-своему!
— И это было сказано.
— Как-никак ты человек искусства…
— Спасибо за комплимент. Дальше.
— И ты ренегат!
— Железная логика — все возвращается на круги своя. Ты выпил один не меньше пол-литра.
— Больше.
— Боюсь теперь сомневаться.
— Я пропил репродукцию Пикассо. Гениального Пикассо я перегнал на водку, чтоб обрести равновесие!
— Обрел, не спорю, — ты еще крепко держишься на ногах.
— Ты, Вече, сук-кин сын!
— И ты красноречив, как Цицерон в квадрате. За это я даже великодушно прощаю неуважение к себе.
— Подлый льстец, ты не увильнешь от суда. Ты поддерживаешь тех, кто вооружен садовыми ножницами… Нет более страшного оружия для искусства, чем эти садовые ножницы. Ими подстригают всех под один уровень, под линеечку, чтоб не было шероховатостей, чтоб живая сила не выпирала из установленных рамок. Ты — человек искусства — поддерживаешь могильщиков искусства! Как это назвать, скажи! Как назвать?
— Серьезный упрек… Давай-ка уложу тебя на койку — отоспишься…
— Умереть? Уснуть? Уснуть и видеть сны?.. Все кругом спят, потому-то наше искусство плоско и невыразительно. В Европе давным-давно отшумели импрессионисты, в Европе Ван Гог уже анахронизм, а мы стряпаем жалкие пародийки на классицизм, заменив библейские сюжеты на производственные. А тот же скучный колорит кофейного с сажей, та же тошнотворная гладкость. Спит искусство! В летаргическом сне оно!
— Как жаль, что ты пьян, мы бы славно поспорили. Есть зуд.
— Я пьян не от водки. Моя водка сегодня настояна на Пикассо! Его гением я пьян — потому силен, потому должен тебя истолочь в крупу! Молчи и слушай!.. Кто я такой?.. Скажи: кто я такой?.. — Крепкие кулаки бывшего летчика гулко ударили в широкую грудь. — Я — Лев Степанович Слободко!
— Воистину так, кто же спорит.
— Другого такого на свете нет!
— Где уж…
— Есть лучше есть хуже, но такого, точно такого Льва Слободко нет. Я — личность, я — индивидуальность! Проникни, жалкий реалист, в эту суть — личность! Ин-ди-ви-ду-альность!
В это время в комнате появилась другая личность — мокрый, иззябший, с прозрачной капелькой под красным носом Лев Православный. Он, как пчела, чующая за километры мед, прилетел вовремя.
Слободко, барабаня в грудь кулаком, гремел:
— Должен я выразить себя? Се-бя! Свою суть! Свою индивидуальность! Нет, меня душат, обстригают по образу и подобию некоего заданного наперед художника. Не-е хочу! Пр-ро-тес-тую!..
— Старик, — вступился Православный, не успев вылезти из своего замызганного, с облезшим мерлушковым воротником узкого пальто, — старик, этот пьянчужка говорит умные вещи.
— Пр-равославный! Др-руг! Дай обниму тебя! Дай поцелую!
И Лева Слободко облапил шмыгающего простуженным носом Православного.
Вячеслав Чернышев кивнул Федору:
— Символическая картинка — ярый западник лобызает ярого славянофила. Это доказывает — что ни поп, то батько, суть одинакова. Хочется плакать от умиления.
Федор, как всегда, молчал и жадно ловил каждое слово.
Лева Православный выкарабкался из жарких объятий своего друга Слободко.
— Сгинь, нечистый! Не мешай трезвым.
— Сгину, сгину, так как свято верю в твою честность. Дай еще раз поцелую…
— Федька, оттащи его к чертям собачьим.
Федор повернул спиной Слободко, легонько поддал коленкой, толкнул на койку Ивана Мыша.
— Я пьян, но я личность… Круши ортодоксов, Православный. Благословляю! Ты, Матёрин, тоже убогий ортодокс. Насквозь вижу. Деревня всегда была ортодоксальна…
— Пошел молоть, — возмутился Православный. — Но он прав, когда говорит о личности. Он прав, старик, — в искусстве личности должна быть предоставлена максимальная свобода.
— А как ты понимаешь свободу личности? — Чернышев сел на койке по-турецки, глаза его поблескивали сатанинской издевочкой.
— Очень просто. Личность должна по возможности наиболее ярко проявить себя, а для этого боже упаси хватать за шиворот и тыкать, словно кутенка в сотворенную им ароматную кучку.
— А не проще ли сказать: свобода есть осознанная необходимость?
— Банально, старик.
— Пятью пять — двадцать пять, тоже не оригинально. Каждая истина по-своему банальна.
— Разговор об искусстве, старик, об искусстве! Оно не терпит банальностей! В нем нет утвержденных законом истин — делай так, а не иначе.
— Вот как! А зачем тогда споришь?
Православный сопел простуженным носом. Вячеслав торжествовал:
— Споришь — ищешь истину, но ищешь в зеленой кроне древа, а она в корнях его.
— Ты хочешь сказать, что истина искусства — в жизни?
— Как ты догадлив!
— Но и в жизни, старик, тоже признают свободу личности, отстаивают ее, вводят особым пунктом в конституции. Ты же хочешь запретить ее в искусстве!
— В жизни больше ограничивают себя. Ты сейчас хочешь жрать, но не пойдешь на улицу, не отымешь у прохожего авоську с продуктами. И не только потому, что на перекрестке стоит милиционер.
— Но искусство… Перейдем к искусству, старик.
— Рано. Мне хочется потолковать о жизни. В жизни ты на каждом шагу постоянно требуешь ограничить свободу личности…
— Я? Требую ограничить свободу?..
— О да, ты демократичен, ты свободолюбив, и все же, когда буфетчица в столовой уходит на целых полчаса поболтать с судомойками, считая, что она свободна, ты стоишь в очереди, негодуешь, кричишь ей о ее обязанностях. Буфетчица, крестьянин, рабочий — не свободны перед тобой, перед обществом. Одна обязана отпускать тебе щи, другой выращивать для этих щей капусту…
В это время Лева Слободко, раскинувшись на койке Ивана Мыша, начал декламировать:
— Ум-ме-реть! Уснуть и видеть сны?..
— А такие вот, — Вячеслав кивнул на Слободко, — стучат себе в грудь: я — индивидуальность, я — неприкосновенен! Неподвластен! Не хочу! Протестую! И такие Православные умиляются, обижаются за него — свободу урезываете!
— И буду обижаться! Буду отстаивать свободу в искусстве! Одно дело — буфетчица, другое — художник. Буфетчица не ищет новых путей в своем деле. Чем точнее она будет исполнять то, что ей установлено заведующей столовой, тем лучше для нее и для общества. Художник перестает быть художником, если не ищет нового, своего, непохожего… Для поисков нужна полная самостоятельность, нужна, старик, свобода!
— Ага! Поисков!.. А для поисков нужна цель. Поиски ради поиска — бессмыслица. Не так ли?
— Кто с этим спорит…
— Ум-мереть? Уснуть?.. Уснуть и видеть сны?.. Что благородней духом — покориться… — снова раздался потусторонний глас с койки Ивана Мыша.
— Спроси этого благородного духом, какая у него цель, в чем, собственно, его поиски? Не морщи чело — ни ты не дашь ответа, ни он сам не ответит. Цели нет — ищет нечто. Ему нужна просто свобода. Он личность, он не хочет ни с кем считаться. Нет обязанностей, есть одни права! Он свободен, другие нет. Художник Слободко свободен от обязанностей пахаря, а пахарь, — шалишь, корми его, — пахарь — низшая раса, не равняйся со жрецом высокого искусства!
— Постой, постой!.. Но, старик, это чудовище!
— Чудище обло, огромно, стозевно и лаяй!.. — продекламировал. Лева Слободко.
— Это ужасно — то, что ты говоришь… Значит, я должен трудиться на потребу пахарю, потому что он трудится на меня?
— В общем, да, для него.
— На потребу!.. Рядовой пахарь не поймет Левитана, Серова. Лети в тартарары искусство, разбивай вдребезги Микеланджело, рви на куски холсты Левитана — да здравствуют лебеди на лубке!
Лева Православный в ужасе схватил себя за лохматую голову. Чернышев сидел на койке, подвернув под себя ноги, торжественный, как султан на приеме.
А Федор ждал, что он ответит. Федор вспомнил Матёру. Как ни близка она, как ни дорога, но приходится признать, что там, в горницах, по избам, висят маки с конфетных коробок, кипарисы и русалки, пудрящиеся блондинки — рекламы царских времен. Микеланджело, Левитан, Серов, Ванг-Гог — знать их не знают в Матёре. Жить искусству но вкусам Матёры? Нет!