Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Иван Мыш любил работать маленькими кистями, зализывая мазочки, трудился не разгибая спины, от звонка до звонка — ювелирничал на холсте. На курсе ходил термин: «Мышиный стиль».

По-прежнему он занимался выпиливанием и вытачиванием — золотые руки! Поломанную массивную авторучку они превращали в зажигалку, алюминиевый кухонный половник — в настольную лампочку-ночничок. Золотые руки, ни на минуту не остающиеся без дела! Но в них никто и никогда не видал книги, кроме разве как учебника перед сессиями.

Еще в начале второго курса между Иваном Мышом и Вячеславом произошел разговор:

— Вот вы все говорите — Декаданс, Декаданс… А в каких годах жил этот Декаданс?

Вячеслав, вскинув взгляд на простодушную физиономию Ивана Мыша, ответил не дрогнув.

— Родился приблизительно в тысяча восемьсот шестидесятом году.

— И жив до сих пор?

— Жив курилка.

— Девяносто лет? Ну и ну! Песок, верно, сыплется.

— Нас с тобой переживет.

— Вот ведь фигура, только о ней и слышишь… Что же он сделал такого?

— Занимался растлением малолетних.

Теперь — четвертый курс, Иван Мыш вырос, уже представляет себе, что этот декаданс — не похотливый старик с бородой, на собраниях, к случаю, внушительно громит порочное течение, предостерегает от его дурного влияния, чем всегда чуть не до слез умиляет Вече Чернышева:

— Спец, ничего не скажешь.

К Слободко Иван до сих пор относился с опасливой настороженностью — кто его знает, может, безобидный юродивый, а может, гений, любое коленце жди — выкинет.

7

Комната общежития. Тумбочка-столик Ивана Мыша с крохотной лампочкой, освещающей только руки. Кучи книг на столе рядом с прокопченным чайником. Штанина грязных кальсон с завязками из-под койки Православного… Комната общежития — ночи в остервенелых спорах. Комната общежития — гостеприимный дом, заходи любой, если ты голоден — хлеб пополам, если ты опоздал на метро — уступят часть койки, не обессудь, в тесноте — не в обиде, не комфортабельная гостиница. И не пансион благородных девиц — могут облаять не за будь здоров.

В комнате общежития обычно горячая атмосфера сегодня падает к нулю. Вячеслав лежит с упрямым и сердитым лицом. Федор тоже лежит и, заломив руки за голову, смотрит в потолок. Лева Православный то встает, то садится на койку. Нет шума, но нет и согласия — неуютность. Только Иван Мыш привычно сутулится над своей тумбочкой, и его широкая спина с выпирающими массивными лопатками, как всегда, невозмутима.

Православный уныло бубнит:

— Я понимаю тебя, старик. Левка не прав. Но ведь его едят, а тебя… Что скрывать, тебя да Федьку по головке гладят. Вы оба — надежда института.

Вячеслав молчит. Православный косится на него с осуждением, вздыхает:

— Не-хо-ро-шо-о. У меня вот пакостно на душе, а у тебя? Или тебе все равно?

Вячеслав молчит.

Федор потянулся на койке, хрустнул суставами:

— Эх, баррикады! Бои петушиные…

И Вячеслав окрысился:

— Не строй из себя святошу. Ты бы тоже не снес — влепил. Непротивленцы толстовские…

Федор скинул ноги на пол:

— У меня есть двадцать пять рублей!

Православный оживился:

— Дело! Только у меня, старик, карманы заполнены межпланетной пустотой.

— Пошли, Вече, — приказал Федор.

— Куда?

— Отыщем Левку, выпьем с ним. Ему плохо, да и тебе не медок.

— Не пойду.

— Гордость не позволяет?

— Хотя бы.

— Ну, а мы пойдем.

— Эврика! — завопил Православный. — Идем к Милге! Левка может быть только там! Там и выпьем, там и поговорим! И деньги твои, Федька, при тебе останутся.

— В благородный дом с семейными дрязгами? Что ты, отче?

— Ну тогда вытащим от Милги! Он там! Мамой родной клянусь! Вытащим и заменим благородный дом дешевой забегаловкой!

Федор и Православный ушли. Вячеслав и Иван Мыш остались.

На звонок открыла дверь жена Эрнеста Борисовича.

— Ах, это вы! — И отступила в сторону. — Что же, входите.

Глядит пристально, как-то смятенно, зябко кутается в пуховый платок — полная немолодая женщина; наверно, ей изрядно досаждают причуды мужа, крикливые споры с подозрительными молодцами — кандидатами в гении.

Спотыкающиеся быстрые шаги. Кто-то чужой в доме. Нет, вышел Эрнест Борисович. Остановился в дверях прихожей, и у него вырвалось, как у жены:

— Ах, это вы…

Постоял, странно глядя, и вдруг непривычно засуетился:

— Рад вам. Рад… Раздевайтесь. Проходите…

Знакомые комнаты плохо освещены, из полутьмы проступают картины. Совсем уже в темноте, в углу, лошадь подымает копыто.

— Извините… Мы на минутку.

— Да нет, присаживайтесь…

Эрнест Борисович щелкнул выключателем. Картины на стенах словно выскочили из засады, заняли угрожающую позицию.

На Эрнесте Борисовиче строгий, темный костюм, белая сорочка, галстук… И почему-то в костюме он выглядит ниже ростом, лысая голова сейчас какая-то оголенно-беззащитная. И почему-то небрит, и суетится, и взгляд утерял покойную твердость.

— Мы ищем Слободко… И вот рассчитывали…

— Да, да… Ах нет… Слободко?.. Нет, не появлялся.

— Тогда извините.

— Да, да… Ах нет… Прошу вас… Присядьте, побудьте минуточку. Только минуточку…

— Я чай на стол соберу, — как-то тревожно подхватила жена.

Федор и Православный в смятении переглянулись, попятились к двери.

— Нам нужно срочно отыскать Слободко… Может, он звонил?

— Да, да… Ах нет… Никто не звонил… Да, да… Молчит… Телефон молчит… Прошу вас, вот стулья…

— Спасибо, но мы спешим. Нам позарез нужен Слободко.

Эрнест Борисович, явно расстроенный, двинулся следом к двери.

Федор уже взялся за ручку, как Эрнест Борисович решительно произнес:

— Молодые люди, что, если я обращусь к вам с просьбой…

— Все, что сможем.

Эрнест Борисович переминался — в отглаженном костюме и все же помятый, сникший, темной щетиной покрыт суровый подбородок, и взгляд заячий.

— Я, кажется, должен скоро уехать…

— Эрик! Зачем об этом? — перебила жена.

— Да, да, возможно, уеду… Возможно, надолго.

— Ну, зачем же ты!

— Не сможет ли кто взять на хранение мои картины?.. Здесь очень ценные оригиналы.

— Эрнест! — Жена сжимала под платком руки. — Какие картины! До них ли тебе!

— Лев Ефремович… — Заячий взгляд Эрнеста Борисовича уперся в Православного. — Вы же не относитесь к ним как к ненужному хламу?

— Мы возьмем. — Православный оглянулся на Федора. — Все не сможем, но часть… Мы в общежитии живем…

— В общежитии?! Нет, нет!

— Эрнест! К чему этот разговор?

Федора осенило.

— А если их переслать? — спросил он.

— Смотря куда, смотря куда…

— В деревню.

— А что — идея!

— До картин ли тебе, Эрнест!

— А не скажете ли адрес? Быть может, вы на себя возьмете труд переслать?

— С удовольствием… Запакуйте, я перешлю. На всякий случай — адрес запишите: Вологодская область, Энский район, деревня Матёра, Кочневу Савве Ильичу…

— Эрнест! Это неразумно! Зачем тебе впутывать других?

Эрнест Борисович вдруг обмяк:

— Пожалуй, ты права… Неразумно… Бог с ними, с этими картинами. Извините…

На улице Православный и Федор остановились, поглядели друг на друга:

— Старик, предчувствую — мы были в последний раз в этом гостеприимном доме.

— Может, нам вернуться и забрать себе все картины? Он очень ими дорожит. Отправим…

И Федор вдруг рассмеялся.

— Ты чего? — удивился Православный.

— Представил себе Савву Ильича… Получит посылку, откроет, а там — лошадь с копытом… С ума сойдет старик, удар хватит…

Рассмеялся и Православный. Что такое Савва Ильич, представлял и он. Тревога как-то сама собой исчезла.

Леву Слободко в этот вечер разыскать не удалось.

8

Федору часто снился один и тот же сон.

Низкая, с тяжелым бревенчатым накатом землянка, коптилка из патрона, еле дышащий огонек. Федор и огонек… Федор со страхом ждет — сейчас пойдет дождь. Только бы не пошел, только бы миновал, иначе случится что-то ужасное. Федор прислушивается сквозь толстые бревна, сквозь землю, насыпанную на них, изнемогает от напряжения, надеется — а вдруг обойдется. Но вот он явственно слышит — дождь начинается, тихий дождь, вкрадчивый. И сразу же с пронзительной отчетливостью представляется мир над землянкой — поле без конца, поле в гнилой стерне и вдали одинокая обгоревшая печная труба. Во всем мире, на всей планете нет никого — ни дерева, ни птицы, ни зверя, ни человека, — только труба да он, Федор, единственный, кто остался в живых на земле. Он ждал конца войны, и вот она кончилась — никого, ни птицы, ни зверя, труба да огонек перед ним. Дождь мочит никем не занятую бессмысленную землю — никого, ничего, нет жизни, нет смерти, пустота, пустота… А землянка стоит, и он пока жив, и натужно тлеет крохотный огонек. Тлеет. Зачем?.. Остались секунды, не избежать — погаснет, секунды, а там — будет лежать поле, будет идти тихий дождь, века, века, тысячелетия, без конца. Нет смысла, и вопреки смыслу упрямо тлеет огонек. Зачем? И Федор решается — хватит! Протянуть руку и накрыть: пусть мрак, пусть безликий дождь — пустота на века. Протянуть руку — как просто… Но рука непослушна. И вдруг мысль, как ожог: «А жив ли он?»

60
{"b":"205953","o":1}