Дома Галя угадала по лицу:
— Снова?
Он кивнул:
— Да.
— Что-нибудь страшное?
— Он там очень несчастен, Галя… Нечеловечески…
— Значит, ты теперь веришь в него?
— Нет… Не смею… Я, наверно, просто схожу с ума.
— Почему бы не предположить, что это возможно?
— Запрещает…
— Кто?
— Наука, Галя. Вся наука во главе с Эйнштейном.
— В свое время Ньютон многое запрещал Эйнштейну.
— Если б я мог доказать! Если б мог!.. Ты понимаешь, получается — я… я… должен уничтожить пространство!
— Эйнштейн объявил, что при скорости света время останавливается. Значит, при каких-то обстоятельствах время как таковое перестает существовать, и этому давно никто не удивляется.
— Ты хочешь сказать, что может уничтожаться и пространство?
— Почему бы и нет, при особых обстоятельствах, — спокойно сказала она.
«Почему бы и нет» — просто, ясно. А это значит — мир из слаженного, понятного, станет снова туманным, загадочным, пугающим. Это значит — потрясение, революция в сознании человека. Это значит — хаос в науке.
А если все-таки Земля вертится!.. Если дерзнуть… Почему бы и нет, как предположение, как до поры до времени туманная гипотеза…
Долгое время человек открывал лишь законы мертвой природы: движение тел, взаимное притяжение излучения, электромагнитные поля. А так ли давно под пристальное изучение попала живая материя, так ли давно заглянули в глубь клетки, открыли секреты белка, поняли тайну размножения! А самая сложная, самая высшая материя — мыслящая — за нее только что взялись всерьез. Уж наверняка она огорошит ученых какими-то сногсшибательными неожиданностями, наверняка откроются новые дали, а вместе с тем и новые, мучительные для науки загадки.
— Почему бы и нет?..
Но если так, то и нет предела величию человека, величию разума. Расстояния между звездами в десятки тысяч световых лет, расстояния между галактиками в миллионы, в сотни миллионов, даже в миллиарды световых лет, возможно будет укладывать в короткую человеческую жизнь. Пространство — самая неприступная крепость — выкинет белый флаг. Мыслящие существа объединятся, в неторопливо ленивом укладе Вселенной забьется новый темп жизни, и, кто знает, быть может, ему-то и суждено господствовать в далеком будущем.
Шаблин мечтал об этом. Мечтал, но не верил.
Страшно от этой вселенской дерзости, но почему бы и нет?..
Через три дня, сидя дома за своим рабочим столом, Александр Николаевич почувствовал легкую дурноту, уронил голову на бумаги…
Спал он не больше часа. Проснулся, удивленно оглянулся кругом.
— Однако… Что бы это могло значить?
Он не чувствовал себя больше больным, дурнота прошла, но вялость ощущалась в теле, словно вынули какую-то пружину.
На столе неоконченные записи. Он стал их перечитывать. Они уже не волновали его, как прежде.
Он попытался внутренне сосредоточиться на своем двойнике и почувствовал, что вместо того, странного, таинственного четвертого измерения, — стенка.
Александр Николаевич впервые ощутил себя очень старым.
Встал, волоча ноги, прошел в комнату жены.
— Галя, его нет…
— Умер?
— Не знаю… Сам умер, покончил самоубийством, просто исчез… Ему было очень плохо в последнее время. Очень плохо… — С горькой сморщенной улыбкой добавил: — Ну вот, я опять нормальный человек.
Перед ним сидел сын. Коротко подстрижен, по-спортивному подтянут, и только некоторая округлость в плечах да еще горделиво независимое выражение лица говорили о зрелом возрасте: Игорю исполнилось уже сорок лет. Сейчас он слушает отца, и в глазах сочувствие и настороженность.
Игорь должен поверить, и поверить настолько, чтоб взять на свои плечи исследования, подтверждающие возможность мгновенной биологической связи на бесконечно далекие расстояния. Он, Александр Николаевич Бартеньев, слишком стар, ему не под силу возглавить громадную работу.
Но настороженность в глазах…
— Скажи прямо, — наконец рассердился отец, — слишком странно, сногсшибательно. Не так ли?
— Странностями живет наука, — возразил Игорь. — Не странно — сложнее.
— То есть?
— Твои наблюдения или должны совершить революцию в науке, или…
— Или они не имеют никакой ценности, просто старик сходит с ума.
— Да, будет выглядеть примерно так, — спокойно согласился Игорь. — Но до революции наука просто не созрела, не изболелась, чувствует себя здоровой. Слишком мало фактов, которые нельзя объяснить, скажем, теорией относительности.
— Поставим широкие эксперименты — появятся новые факты.
Игорь заговорил мягко, но в его мягкости — негнущийся железный скелет:
— Отец, ты же знаешь, что такое широкие эксперименты… Надо хотя бы в миниатюре повторить то, что произошло с тобой. Воссоздать не одну, а несколько копий мозга, забросить их в разные концы солнечной системы. Уж не говоря о том, что наш институт придется увеличить вдвое, потребуется еще новая отрасль промышленности… И все это потому, что люди должны безоговорочно верить ощущениям одного человека. Ощущения, которые никто, кроме тебя, не может пока подтвердить.
— Подтвердить может только о н. Тогда меня уже не будет на свете, — невесело сказал Александр Николаевич.
— Он — это ты. Тебе, быть может, выпадет необычное счастье — возродиться после смерти. Счастье, которым люди осмеливались наделять лишь богов.
— Что-то грустно, сын, мне становится от этого счастья.
— А я бы его хотел для себя.
Александр Николаевич понимал: Игорь по-своему прав. Что он может привести в доказательство? Лишь личные, весьма туманные впечатления, в которых сам не уверен. Замахиваться на революцию в науке… А потом ему уже идет восьмой десяток, в его годы трудно рассчитывать на победу.
Остается только уверовать, что появится тот, второе его «я». Тому, второму, когда он приобретет плоть на Земле, исполнится всего двадцать девять лет, он будет полон молодой энергии. И доказывать ему станет легче, на его вооружении — свои собственные наблюдения и наблюдения земного Александра Бартеньева.
Да сбудется небывалое счастье, да возродился он!
16
Зеленые дубы в парке стоят счастливые своей зрелой силой: корявые стволы, сплетающиеся толстые ветви, внизу у корней сырость, тянется молодая лопушистая поросль.
В центре парка, у полыхающей цветами клумбы, — укромное тенистое место с тяжелыми каменными скамьями под деревьями. Лет двадцать назад прошла мода на монументальное, резное, под старину. Мода изменилась, а каменные скамейки остались. Они позеленели, обветрились, приобрели вид неподдельной старины. Такие тенистые углы, наверно, встречались в королевских садах XVII–XVIII столетий. В жаркие летние дни здесь можно видеть сухонькую старушку и ширококостного старика в мягкой шляпе.
Галина Зиновьевна болела. Она никогда-то не отличалась крепким здоровьем, а в последние годы перенесла несколько тяжелых операций, частенько теперь повторяла со вздохом:
— Ах, как хотелось бы дожить до его возвращения! Нужно дотянуть до девяноста пяти лет, ну, чуть больше… Тогда бы я умерла спокойно.
Александр Николаевич слушал ее и думал, что, пожалуй, и на самом деле она всю жизнь больше любила ту его половину, которая улетела с Земли. И это не огорчало его.
Весной, на восемьдесят первом году своей жизни Галина Зиновьевна окончательно слегла.
Цвел сад за окном — метель снежно-белых цветов застывше висела над распаренной землей. А дом был погружен в сумрачную тишину. Люди старели, а мир за окном оставался по-прежнему молодым.
Приехал Игорь, бледное лицо, сжатые челюсти, глаза кажутся черными. Быстро прошел в комнату, где лежала мать.
В Америке в этот день собирался международный конгресс ученых и общественных деятелей. Бартеньев-младший должен был открывать его. Неподалеку от дома, сложив невесомые крылья, как приготовившийся к прыжку большой серебряный кузнечик, ждал энтомоптер. А в межконтинентальном аэропорту дежурил скоростной самолет, готовый перебросить через океан знаменитого ученого.