Квартирка их была маленькая, всего три комнаты, на третьем (по-русски – на четвертом) этаже, без лифта, это не очень устраивало Рануш Акоповну, зато район хороший, рядом парк Монсо. В хорошую погоду можно взять книжечку – Пьера Жильяра, например, воспитателя цесаревича Алексея, «Тринадцать лет при русском дворе» – и, устроившись в тени на аллейке Контесс де Сегюр, тихонько себе читать, а рядом мраморный усатый Ги де Мопассан, к которому тянется бронзовая дама в платье с турнюром, и детишки кругом, и их мамы, читающие книжки, и сторож со свистком во рту – не ленится и все свистит, высвистывая парочки, уютно устроившиеся на травке.
К концу второго года поднапряглись и обзавелись маленьким, подержанным «рено-5». Водила Анриетт. Ашот все собирался пойти на курсы, да как-то не получилось. В Париже машина не очень нужна – пробки, заторы, – но на уик-энды, которыми французы, в основном, и живут, можно куда-нибудь прошвырнуться, в старинный живописный Прованс, в Фонтенбло, погулять по парку, заглянуть в замок, постоять на лестнице, где прощался Наполеон со своей гвардией. Строились планы, копились деньги, чтоб следующим летом поехать куда-нибудь на юг, очень хвалили маленький уютный Коллюр на берегу моря, возле испанской границы.
Вот так и жили. Не роскошествуя, не позволяя себе лишнего. Заработков хватало, хотя к концу месяца часто случалось, что в извещении из банка (да-да, «Креди Лионэ»!) цифра на правой колонке «Кредит» перекочевывала в левую «Дебет», что значило – какие-нибудь 200—300 франков не банк тебе должен, а ты ему. Но это бывало не часто.
А чаще всего – это происходило по ночам, когда не спалось – Ашот ловил себя на том, что хотя он уже и француз, но плевать ему с десятого этажа на все их выборы, на бесконечные дискуссии с пеной у рта в парламенте, чего-то требует партия Ширака, а чего-то Жискар с Барром, и на то, что заваливается у них металлургия и автомобильная промышленность, он тоже плевал.
И эти вечно чем-то недовольные «агрикультеры», нашим бы колхозникам их заботы. Не интересует это его, ну вот нисколечко. А вот что там, в далеком Питере, как там Ромка с фильмом – затеял, полез-таки, несчастный, в режиссуру, – вот это волнует. И что в его, казалось бы, осточертевшем Ленинграде происходит? Писали, что новый директор студии вроде ничего. Все это свое, далекое, но свое. Мать с Эткой над ним смеются, он нет-нет да и купит в «Глобе» «Литературку» или «Советскую культуру». Вот и интересно. Какие новые фильмы, кто что сыграл на сцене, какое звание получил (подумать, Кирилл Лавров уже Герой Соцтруда!), а кто и концы отдал. В «Глобе» сдружился с директрисой Ольгой Михайловной, и она разрешала ему на субботу-воскресенье брать «Новый мир», «Юность», кое-что и там появлялось. В том же «Глобе» купил Шукшина, Распутина, Трифонова, прозу Окуджавы. Ну, а кроме того – живые москвичи, ленинградцы…
Чем хорош Париж? Не только тем, что он хорош, а тем, что все знают об этом и стремятся в него. Летом не пробиться сквозь толпы американцев, англичан, немцев (западных, в основном), не говоря уже о японцах. Они везде, всюду, и все с «Канонами», «Никонами». И среди этой массы – в шортах, джинсах, майках, свитерах, босоножках и в тяжеленных горных ботинках на толстой подошве – маленькие, но плотно сколоченные группки людей в серых пиджаках и болтающихся брюках. Это советские туристы. Встретить их можно иной раз и в Лувре, и в Бобуре, но, главным образом, в магазине «Тати». Оттуда их не выгонишь – там все дешево. Дрянь, но дешевая и все-таки парижская.
Но это туристы, у них маршруты, строгий распорядок, к одиннадцати, кровь из носу, быть в гостинице. А есть категории и повыше – приехавших по приглашению. На месяц, два, три. Эти живут у друзей, ходят больше по «Лафайетам», что не мешает – это уже в последние дни – и в «Тати» заглянуть. Эти держатся посвободнее. Первые дни еще озираются, от чего-то отказываются, куда-то не идут, с кем-то не встречаются, потом – парижский воздух, что ли? – срываются и – эх! была не была! – соглашаются, идут, встречаются…
Так разыскали Ашота актеры театра Ленинского Комсомола, гастролировавшего в Париже, встретился он кое с кем и из моисеевцев. Побродил по Монмартру, посидел в кафе с Вовкой Симакиным из Ленконцерта, приехал тот с какой-то делегацией. От него и узнал, что Роман ударился в режиссуру, задумал и даже запустил собственный фильм то ли про Пушкина, то ли про Лермонтова. Вовка точно не помнил, нет, про декабристов, кажется, но Пушкин и Лермонтов там появляются. Это ему уже Ветряк говорил, его пробовали на одного из них. Промелькнула Верка Архипчук, старая знакомая, гимнастка, приехала на соревнования в Страсбурге. Все они были ошарашенные, растерянные, все время боялись куда-то опоздать, что-то пропустить. Только хитроглазый Валя Брудер, из ТЮЗа, по прозвищу Тюлька, он приехал простым туристом, сказал: «А имел я их всех в виду, покажи мне что-нибудь про совокупление». И они пошли на полупедерастическую картину «Любовь вчетвером». Тюлька был в восторге. «А? В матушке Москве такое? Ходынка, проломленные черепа…» Прощаясь, Ашот преподнес Тюльке номер «Плэйбоя» с большой раскладывающейся картинкой-портретом обнаженной девки не в самой пристойной позе. «Дай второй! Я таможеннику суну. Век будет благодарен. А этот провезу, будь спок!»
И на фоне всех этих событий – приездов, отъездов, сидений в кафе, ста граммов с оглядкой («А нельзя ли загнать фотоаппарат, а?»), хождений в «Тати», изредка даже в музеи, так вот, на фоне этих событий произошло еще одно, весьма знаменательное.
В один прекрасный день, как писали в старину, хоть день был серенький, дождливый, вечером, где-то уже после одиннадцати, в дверь раздался звонок, вещь в Париже необычная. Ашот даже спросил: «Кто там?» В ответ что-то промычало.
Ашот открыл дверь и… О Господи! Жискар д'Эстэн, президент республики. В пальто, в шляпе, с зонтиком в руках, Ашот даже попятился. И вдруг движение, раз-два, Жискар исчез, и перед ним Роман… Ромка Крымов!
О! Это мгновение! Первая минута. О, эти исторгшиеся из уст – все те же, любимые и ненавистные, не меняющиеся в веках, неистребимые, невозможные в приличном обществе и все же произносимые, крепкие, крутые, обозначающие все на свете, кроме того, что они обозначают, о, эти слова, без которых не обходится ни одна радостная встреча, они были произнесены. И повторены. И Ромка затащен, усажен на почетное место, иными словами – в кресло, которое без особых на то оснований называлось «вольтеровским».
– В память о тебе купил. А твое, твое, с вылезающими пружинами, живо еще?
– Да живо, живо…
Не знали еще, о чем говорить.
Роман озирался по стенам, разглядывая обстановку – «Не очень-то буржуазно, где ж камин?» – увидел фотографию над письменным столиком, где они втроем в плащах и шляпах с перьями…
– Не забыл? Помнишь?
– Хо-хо!
Женщины заметались, вынимали что-то из холодильника.
– Чем же нам тебя угостить, Ромочка? Что это, Ашотик, бургундское?
Рануш Акоповна совсем растерялась – одна бутылка, и то начатая.
– Бутылка? А это что? – в руках у Романа блеснул такой знакомый сосуд с золотыми медалями.
– «Столичной» не побрезгуете? Прямо от Елисеева. – Он шикарным жестом поставил бутылку на стол. – Ну, так как тебе мой Жискар? Вернее, твой, ваш. Поверил, признайся?
– Да тут любого Брежнева можно купить, не удивишь… Карнавальные маски.
Женщины успели уже прихорошиться, Рануш Акоповна накинула даже оренбургский платок, свою гордость.
– Ладно, к столу. – Анриетт стала тащить Романа из кресла, он в шутку сопротивлялся.
– Не взыщи, Ромочка, – извинялась Рануш. – Как говорится, чем богаты, тем и рады. Чего нет, того нет.
– Нет? – Роман расхохотался. – Это у Елисеева нет… Сыр, правда, бывает до десяти утра, – он ткнул пальцем в аппетитный кубик с дырочками. – Ветчина – как повезет, паштет такой вообще никогда, исключено. – Роман стал разливать водку по граненым стаканам. – Ладно. Так вот, – и Роман произнес пышный тост в честь исторического собрания общества Франция – СССР, нет, ну его в баню, Париж – Москва – Ленинград, и по этому случаю… – Короче, ахнули! И чтоб до дна у меня.