Что до возбуждения общественного мнения, то каждая страница дневников казалась взрывоопасной; тут Освальд был прав. Но он решительно был не прав, полагая, будто организацией взрывов будут заниматься только женщины. А как же их мужья, эти рогоносцы, униженные до состояния побитых воробушков? Вообще-то, рогоносец, если его задеть, превращается в самую настоящую хищную птицу, и они тысячами стали бы выпархивать из кустов, если бы дневники Корнелиуса увидели свет в полном виде при их жизни. О публикации, следовательно, не могло быть и речи.
А жаль. Так, по правде говоря, жаль, что я подумал: что-то все равно надо сделать. Поэтому я снова засел за дневники и перечитал их от корки до корки в надежде отыскать хотя бы одну законченную запись, которую можно было бы опубликовать, не вовлекая ни издателя, ни себя в серьезную тяжбу. К своей радости, я нашел по меньшей мере шесть таких записей. Я показал их юристу. Тот сказал, что их можно рассматривать как «безопасные», но гарантировать он ничего не может. Одна запись под заглавием «Происшествие в Синайской пустыне» показалась ему «безопаснее» пяти других.
Вот почему я решил начать именно с этой записи и, не откладывая, публикую ее вслед за этим небольшим предисловием. Если все пойдет хорошо, тогда, быть может, выпущу в свет еще парочку фрагментов.
Запись о синайском происшествии взята из последнего, XXVIII тома и датируется 24 августа 1946 года. По сути, это самая последняя запись последнего тома, последнее, что написал Освальд, и у нас нет сведений, куда он затем направился и чем занялся. Об этом можно только догадываться. Сейчас вы подробнейшим образом ознакомитесь с самой записью, но прежде всего, дабы облегчить вам понимание некоторых поступков и реплик Освальда, позвольте мне рассказать немного о нем самом. Из множества признаний и откровенных высказываний, содержащихся в этих двадцати восьми томах, вырисовывается довольно четкий портрет автора дневников.
Во время синайского происшествия Освальду Хендриксу Корнелиусу был пятьдесят один год. Разумеется, он никогда не был женат. «Боюсь, – имел он обыкновение говорить, – что я наделен или, лучше сказать, обременен характером человека необыкновенно разборчивого».
В некоторых отношениях это справедливо, но в прочих – и в особенности что касается женитьбы – подобное утверждение попросту противоречит истине.
На самом деле Освальд отказывался жениться только лишь потому, что никогда в жизни ему не удавалось уделить одной отдельно взятой женщине больше внимания, чем требовалось для того, чтобы покорить ее. Обольстив ее, он тотчас же терял к ней интерес и принимался оглядываться по сторонам в поисках очередной жертвы.
Для нормального мужчины это не причина, чтобы оставаться одиноким, но Освальд не был нормальным мужчиной. Даже с точки зрения полигамии он не был нормальным. Откровенно говоря, он был до того распутным и неисправимым волокитой, что ни одна женщина не смогла бы прожить с ним и нескольких дней после свадьбы, не говоря уже о столь продолжительном периоде, как медовый месяц, хотя, видит бог, немало было и таких, кто не прочь был бы рискнуть.
Он был высок и худощав, и что-то в его наружности изобличало в нем эстета. Голосом он говорил тихим, манеры имел учтивые и на первый взгляд был похож скорее на камергера королевы, нежели на известного повесу. Он никогда не обсуждал свои любовные похождения с другими мужчинами, и незнакомец, доведись ему провести с ним в разговорах целый вечер, так и не сумел бы углядеть в ясных голубых глазах Освальда ни малейшего намека на неискренность. Словом, он являл собой именно тот тип мужчины, на котором тревожащийся за свою дочь отец, скорее всего, остановит выбор и попросит проводить ее домой.
Но стоило Освальду оказаться рядом с женщиной, которая была ему интересна, как во взоре его тотчас же происходила перемена и в самом центре каждого зрачка начинали медленно плясать маленькие, предвещавшие опасность искорки. Он пускался в разговор непринужденный, откровенный и такой остроумный, какого с ней еще никто не вел. Это был дар, выдающийся талант, и когда он решительно брался за дело, то слова его мало-помалу обволакивали слушательницу, покуда та не подпадала под их неощутимое гипнотическое действие.
Но женщин очаровывало не только прекрасное умение вести беседу или выражение его глаз. Еще у него был необыкновенный нос. (В четырнадцатый том Освальд не без удовольствия включил присланную ему некой дамой записку, в которой та подробнейшим образом описывает свои впечатления на сей счет.) Все дело в том, что, когда Освальд возбуждался, нечто странное начинало происходить с его ноздрями: кончики их напрягались, сами ноздри заметно расширялись, увеличивая носовые отверстия и обнажая ярко-красную слизистую оболочку. Впечатление возникало странное, будто во внешности его появлялось что-то жестокое, зверское, и, хотя на бумаге это кажется не таким уж привлекательным, на дам его нос действовал завораживающе.
Почти всех женщин без исключения тянуло к Освальду. Во-первых, это был мужчина, который ни за что на свете не соглашался кому-либо принадлежать, и это автоматически делало его желанным. Добавьте к этому необыкновенное сочетание первоклассного ума, море обаяния и репутацию человека, отличающегося чрезмерной неразборчивостью в связях, – вот вам и весь секрет притягательности.
И еще. Оставим на минуту его беспутство и сомнительную репутацию; надо сказать, что в характере Освальда был и ряд других качеств, которые делали его вполне привлекательной личностью.
Очень мало было такого, к примеру, чего бы он не знал касательно итальянской оперы девятнадцатого столетия. Он предложил вниманию читателей прелюбопытный свод сведений из жизни трех композиторов – Доницетти, Верди и Понкьелли[1]. В нем он перечислил по именам всех более или менее значительных любовниц, которых они имели в своей жизни, и далее серьезнейшим образом проанализировал связь между творческой и плотской страстями, а также влияние одной на другую, особенно в творчестве упомянутых композиторов.
Китайский фарфор был еще одним его увлечением, и в этой области Освальд являлся признанным международным авторитетом. Особую любовь он питал к голубым вазам цзинь-яо, и у него было небольшое, но изысканное собрание этих предметов.
Еще он собирал пауков и трости.
Его коллекция пауков, или, точнее, паукообразных, ибо она включала скорпионов и прочих членистоногих, была настолько полной, насколько полным может быть немузейное собрание, а его знания сотен отрядов и видов паукообразных впечатляли. Он, между прочим (и видимо, справедливо), утверждал, что паутина превосходит по качеству шелковую нить обыкновенного шелкопряда, и никогда не носил галстук из какого-либо другого материала. Всего у него было около сорока таких галстуков, и, чтобы иметь их еще больше и получить возможность присовокуплять к своему гардеробу по два новых галстука ежегодно, ему приходилось держать в старой оранжерее в саду своего загородного дома под Парижем тысячи и тысячи аrапа и epeira diademata (обыкновенных английских садовых пауков). Там они плодились и размножались приблизительно с той же быстротой, с какой пожирали друг друга. Он сам собирал сырую нить (да никто другой и не вошел бы в эту мрачную оранжерею) и отсылал ее в Авиньон, где ее сматывали, скручивали, обезжиривали, красили и ткали из нее материю. Из Авиньона материя отправлялась непосредственно в компанию «Сулка», где были в восторге от такого редкого и замечательного материала.
– Неужели вам и вправду нравятся пауки? – спрашивали Освальда посещавшие его женщины, когда он демонстрировал им свою коллекцию.
– О, я их просто обожаю, – отвечал он. – Особенно самок. Они так мне напоминают кое-кого из моих знакомых женщин. Они напоминают мне моих самых любимых женщин.
– Какая чушь, дорогой.
– Чушь? Вовсе нет.
– Это звучит довольно оскорбительно.
– Напротив, моя дорогая, это самый большой комплимент, который я могу сделать. Известно ли тебе, к примеру, что самка паука столь яростно предается любви, что самцу, можно считать, повезло, если ему удается в конце концов живым унести ноги? Чтобы остаться целым и невредимым, он вынужден проявлять необыкновенное проворство и редкостную изобретательность.