— Он добрый, — повторила Пегги.
И вдруг она улыбнулась мне, улыбнулась от души, как тогда во сне или как при первом нашем знакомстве, в чужой большой квартире, где по стенам висели абстракционистские холсты, словно окна, за которыми происходит распад мира. Я себя вдруг почувствовал затерянным, ненужным, моя жизнь шла как будто не по тому руслу. Помню, она стояла и разговаривала с Джоан; когда я подошел, они обе повернулись мне навстречу, Джоан в голубом, Пегги в желтом, цвета спелой пшеницы. Это мой муж, сказала Джоан, и Пегги по-мужски, энергично вонзила свою руку в мою и улыбнулась широко, во весь рот, как будто не веря.
— Хорошая у тебя улыбка, Пегги, — сказала мать. — Если тебя хватит на то, чтобы еще раз приехать, и если я доживу до этого, снимись и привези мне свою карточку.
Нью-Йорк, город, вечно сам в себе отраженный, живая память моей детской мечты об избавлении, звал меня, торопил меня в путь — на проселок, на шоссе, на автостраду. Я стыдился своего стремления и бессилен был его превозмочь. Мать снова повернулась ко мне; глаза ее помолодели от слез, в которых мелькала тень мольбы.
— Джой, — сказала она. — Когда будешь продавать мою ферму, смотри не продешеви. Возьми настоящую цену.
Начиналась выработка условий сделки; это требовало осмотрительности. Ответ нужно было дать привычным языком, которым мы только и могли разговаривать друг с другом — уклончивым и полушутливым, позволяющим с заговорщическим тактом умолчать о главном и словно бы не вносить никаких поправок в прошлое.
— Твою ферму? — переспросил я. — А мне всегда казалось, что это наша ферма.