По какой-то непонятной причине ему страшно хочется услышать подтверждение.
— Разумеется, — говорит Кролик, моля Бога, чтобы он наконец ушел.
Гарри помогает ему сесть в автомобиль, кремовый с синим «додж» образца пятьдесят седьмого года, который ждет возле оранжевого пожарного гидранта. Миссис Тотеро весьма холодно выражает соболезнование по поводу смерти его новорожденной дочери. Вид у нее измученный и благородный. Седые волосы свисают с покрытого тонкими морщинками серебряного виска. Она хочет уехать от Гарри, уехать со своей добычей. Рядом с нею на переднем сиденье ухмыляющийся гном Тотеро бессмысленно поглаживает набалдашник трости. Кролик возвращается в дом; он подавлен и чувствует себя так, словно искупался в грязи. Откровения Тотеро бросили его в дрожь. Он хочет верить, что источник и первопричина всего — небо.
К концу дня приезжает Экклз, закончить приготовления к похоронам — они состоятся завтра, в среду. Когда он уходит. Кролик останавливает его в передней, и они перебрасываются несколькими словами.
— Каково ваше мнение? — спрашивает Кролик.
— О чем?
— Что я теперь должен делать?
Экклз нервно поднимает глаза. Он очень устал. Лицо его бледно, как у невыспавшегося ребенка.
— Делайте то, что вы делаете, — говорит он. — Будьте хорошим мужем. Хорошим отцом. Любите то, что у вас осталось.
— И этого достаточно?
— Чтобы заслужить прощение? Да, несомненно, если прожить так всю жизнь.
— Я хочу сказать… — Гарри никогда не думал, что ему придется так униженно просить о чем-то Экклза. — Вы помните, о чем мы с вами говорили? О том, что находится где-то там, за всем этим?..
— Гарри, вы же знаете, я не верю в это, во всяком случае, в том смысле, как вы себе это представляете.
— Ну, ладно. — Он видит, что Экклзу тоже хочется уйти, что на него, на Гарри, неприятно, мучительно смотреть.
Экклз, очевидно, понял, что Гарри это почувствовал, и потому он быстро пускает в ход все сострадание, на какое только способен, и пытается его утешить:
— Гарри, не мне вас прощать. Вы ничего дурного не сделали. Я виноват не менее, чем вы. Мы должны добиваться прощения, мы должны заслужить право увидеть то, что находится за всем. Гарри, я знаю, что людей можно привести к познанию Христа. Я видел это своими глазами. И вот еще в чем я уверен. Я уверен, что брак — святыня и что ваша трагедия, сколь она ни ужасна, наконец связала вас с Дженис священными узами.
Весь остаток дня Кролик цепляется за эту уверенность, хотя она как будто не имеет ничего общего с красками и звуками большого, полного скорби дома, с мазками и штрихами вечернего солнца в маленьких зарослях на стеклянном столике и с молчаливым ужином, который они с Дженис делят в ее спальне.
* * *
Он проводит эту ночь в доме Спрингеров вместе с Дженис. До чего же крепко она спит. Тонкий храп, вырывающийся из ее черного рта, делает лунный свет еще ярче и не дает ему уснуть. Он опирается на локоть и изучает ее лицо; в лунном свете оно кажется страшным — маленькое, все в темных пятнах, словно врезанных в мягкую, лишенную человеческой четкости массу. Как она смеет спать? Утром, при солнечном свете, чувствуя, что она ворочается и встает с кровати, он еще глубже зарывается в подушку, прячет голову под одеяло, упорно не желая просыпаться. Сегодня похороны, на работу идти не надо, и можно поспать подольше.
Ему снится на редкость яркий сон. Он один на большом спортивном поле или на пустыре, усыпанном мелкой галькой. В небе два идеально круглых диска одинаковой величины, один непроницаемо белый, второй слегка прозрачный, медленно движутся друг к другу, причем прозрачный находится над непрозрачным. В тот момент, когда они соприкасаются. Кролика пронизывает страх, и голос, как из громкоговорителя на стадионе, возвещает: Первоцвет глотает бузину. Верхний диск неотступно скользит вниз, до тех пор, пока совершенно не закрывает нижний, хотя тот и сильнее, и перед глазами Кролика остается всего лишь один чистый и бледный круг. Ему ясно: «первоцвет» — это луна, «бузина» — солнце, а то, что он видел, объяснение смерти — прекрасная смерть затмевает прекрасную жизнь. С сильным душевным подъемом он осознает, что должен покинуть это поле и основать новую веру. Над ним назойливо склоняются диски, эхом отдается голос, и он открывает глаза. У кровати стоит Дженис в коричневой юбке и розовой блузке без рукавов. Под подбородком у нее жирная серая складка, которой он прежде никогда не замечал. Странно, что он лежит на спине, он почти всегда спит на животе. Он понимает, что это был сон, что ему нечего сказать миру, и к горлу снова подступает комок. Он встает и целует ей руку, бессильно повисшую шероховатую руку.
Она готовит ему завтрак в своем обычном стиле — утонувшие в молоке кукурузные хлопья и переваренный кофе. Захватив Нельсона, они идут к себе одеться для похорон. Кролик негодует, что Дженис способна ходить, она больше нравилась ему, когда была без сознания. Если они могут ходить по улице — значит, горе у них какое-то второсортное. Он никак не может примириться с тем, что их упитанные тела передвигаются в пространстве, а души окутаны безразличием ко всему, кроме ничтожных, мелких потребностей. Они идут со своим маленьким сыном по улицам, где некогда сами ходили детьми. Канава вдоль Поттер-авеню, по которой некогда стекали илистые отходы с фабрики искусственного льда, давно пересохла. Дома, в которых уже не живут те люди, чьи лица он так хорошо знал, напоминают дома в городе, который видишь из поезда, — пустые кирпичные фасады загадывают тебе загадку: почему вообще кто-то здесь живет? Почему его поместили сюда, почему для него этот поселок, этот унылый пригород третьеразрядного города, — центр и мера вселенной, со всеми ее бескрайними прериями, горными хребтами, пустынями, лесами, городами и морями? Наивная детская тайна — тайна «любого места», прелюдия к конечному вопросу: «Почему я это я?» — разжигает в сердце ужас. Тело пронизывает холод, и Кролик чувствует, что отделился от земли, словно наконец случилось то, чего он всегда боялся, — он идет по воздуху. Улица — неровная полоса, вдоль которой мостовая наступает на газон, просмоленные стволы телефонных столбов — уже не говорит ему ничего. Он — никто, словно он на мгновенье вышел из своего тела и мозга посмотреть, как работает мотор, и шагнул в пустоту, ибо «он» был всего лишь рефракцией, вибрацией внутри мотора, и теперь ему нет пути назад. Ему кажется, что он стоит за окнами домов, мимо которых они проходят, и смотрит, как чинно шествует это трехглавое семейство, ничем не выдавая того, что их мир содрогнулся, — ничем, кроме тихих слез женщины. Слезы Дженис пришли незаметно, как роса, словно их вызвал вид по-утреннему свежих улиц.
Когда они входят в квартиру, Дженис с громким стоном падает ему на грудь. Быть может, она не ожидала, что комнаты залиты солнцем. Контрфорсы из пылинок, трепещущих в молочно-белом свете, косо поднимаются от середины пола к верхнему краю окон, придавая всему оттенок невинности. Его стенной шкаф рядом с входной дверью, и потому им не нужно сразу углубляться в квартиру. Он открывает дверцу шкафа как можно шире, стараясь не задеть телевизор, просовывает туда руку, расстегивает молнию на целлофановом мешке и вынимает синий костюм; это зимний шерстяной костюм, но другого темного костюма у него нет. Нельсон радостно бегает по квартире, делает в ванной пи-пи, находит в своей комнате старого резинового мишку-панду, которого хочет взять с собой. Его возня выгоняет из комнат угрозу, и они отваживаются зайти в свою спальню, где висят вещи Дженис. По дороге она показывает на кресло:
— В понедельник утром я тут сидела и смотрела на восход солнца.
Голос ее звучит безжизненно, он не знает, чего она ждет от него в ответ, и не отвечает ничего. Он затаил дыхание.
В спальне выдается приятная минута. Дженис снимает юбку и блузку, чтобы примерить старый черный костюм, и когда она в одной комбинации переступает босиком по ковру, она напоминает ему девушку, какой он знал ее когда-то, девушку с тонкими лодыжками и запястьями и маленькой застенчивой головой. Черный костюм, купленный, когда она еще училась в школе, тесен — живот у нее все еще слишком велик после родов. А может, она уже начала полнеть, как ее мать Она стоит, пытаясь застегнуть на талии юбку, груди, вспухшие от молока, выпирают из бюстгальтера. Да она и вправду располнела, и это ему нравится. Он думает: мое, моя женщина, но она выпрямляется, и ее заплаканное лицо с остервенелым взглядом мгновенно гасит радость обладания. Она становится обузой, которая больно давит на комок в груди. Это мегера, которую он обречен до конца дней своих заботливо вести по жизни, прочь от того понедельника.