— А какое наказание полагалось тому, кто оказывался «Фоснахтом»?
— Забыл. Почему-то никто не хотел им быть. Обождите. Один раз я сошел вниз последним, и все меня дразнили, мне это не понравилось, я обиделся и, кажется, даже заплакал. Во всяком случае, именно поэтому старик и выжидал наверху.
— Это был дед со стороны отца?
— Нет, со стороны матери. Он жил с нами.
— А я помню деда со стороны отца, — рассказывает Экклз. — Он, бывало, приезжал к нам в Коннектикут и ужасно ссорился с отцом. Мой дед был епископом в Провиденсе и так старался, чтобы его церковь не превратилась в униатскую, что сам чуть не стал униатом. Он называл себя деистом-дарвинистом. Отец, наверное из чувства противоречия, стал страшно ортодоксальным, чуть ли не приверженцем англо-католической церкви. Он любил Беллока и Честертона. Он всегда читал нам те самые стихи, против которых, как вы слышали, возражает моя жена.
— Про льва?
— Да. У Беллока звучит порой горькая ирония, которой моя жена не одобряет. Он подсмеивается над детьми, и она никак не может ему этого простить. Это все из-за ее увлечения психологией. Психология рассматривает детей как некую святыню. О чем я говорил? Несмотря на свои весьма расплывчатые теологические теории, в религиозной практике дед сохранял определенную оригинальность и даже ригоризм, который мой отец начисто растерял. Дедушка считал папу крайне нерадивым, потому что он не устраивал каждый вечер семейных богослужений. Отец, бывало, отвечал, что не хочет надоедать детям мыслями о Боге так, как надоедали ему, да и вообще, какой смысл молиться богу джунглей в гостиной? «Значит, ты не веришь, что Господь обитает в лесах? Ты думаешь, что он только за витражами?» говорил, бывало, дедушка. И так далее. Мы с братьями просто дрожали от страха, потому что споры с дедом в конце концов вызывали у отца жуткую депрессию. Вы же знаете, как это бывает с отцами, — никогда не можешь избавиться от мысли: а вдруг они все-таки правы? Маленький сухой старичок, по выговору типичный янки, в общем-то ужасно милый. Помню, за едой он, бывало, схватит кого-нибудь из нас за коленку своей костлявой коричневой ручкой и проквакает: «Неужели он заставил тебя поверить в существование ада?»
Гарри хохочет — Экклз здорово подражает, роль старика особенно ему удается.
— Ну? И вы верите?
— Пожалуй, да. В ад, как понимал его Иисус. Как отлучение от Бога.
— Тогда мы все в той или иной степени находимся в аду.
— Я этого не думаю. Никоим образом не думаю. Я думаю, что даже самый оголтелый атеист не понимает, что значит настоящее отлучение. Тьма вовне. А то, в чем мы живем, можно назвать скорее тьмой внутри, — со смехом говорит он, глядя на Гарри.
Все эти рассуждения Экклза усыпляют бдительность Кролика. Он хочет внести что-то свое в разделяющее их пространство. Возбужденный чувством дружбы, соревнования, он поднимает руки, размахивает ими, словно мысли баскетбольные мячи, и в конце концов заявляет:
— Я, конечно, ничего не смыслю в теологии, но чувствую, что где-то за всем этим, — он обводит рукою вокруг; они как раз проезжают через жилой район по эту сторону поля для гольфа — домики в полтора этажа, наполовину дерево, наполовину кирпич; укатанные бульдозерами плоские дворики с трехколесными велосипедами и чахлыми трехлетними деревцами — самый что ни на есть убогий пейзаж на свете, — где-то за всем этим находится нечто такое, что именно мне предстоит отыскать.
Экклз аккуратно давит сигарету в автомобильной пепельнице.
— Ну как же, все бродяги воображают, будто вышли на поиски чего-то значительного. По крайней мере вначале.
Кролик считает, что не заслужил такой пощечины. Особенно после того, как попытался поделиться с этим типом чем-то своим. Священникам, наверно, только того и надо — подстричь всех и каждого под одну жалкую гребенку.
— В таком случае ваш друг Иисус выглядит довольно-таки глупо.
При упоминании всуе имени Божия щеки Экклза покрываются красными пятнами.
— Он не зря говорил, что тот, кто избрал удел святого, не должен жениться, — заявляет священник.
Они сворачивают с шоссе и поднимаются по извилистой дороге к клубу большому шлакоблочному зданию, на фасаде которого между двумя эмблемами кока-колы красуется длинная вывеска: ПОЛЕ ДЛЯ ГОЛЬФА «КАШТАНОВАЯ РОЩА». Когда Гарри носил клюшки, здесь была всего лишь дощатая хибарка с дровяной печуркой, с таблицами старых состязаний, двумя креслами, стойкой с конфетами и мячами для гольфа, которые выуживали из болота, а миссис Венрих перепродавала. Миссис Венрих, наверно, давно уже умерла. Это была худощавая старая вдова, похожая на нарумяненную седую куклу, и ему всегда казалось забавным слышать, как она рассуждает о гринах, дивотах, чемпионатах или, скажем, о паре лунки или гандикапе <специальные термины игры в гольф>.
Экклз ставит машину на асфальтовой стоянке и говорит:
— Да, пока я не забыл.
— Что? — спрашивает Кролик, держась за ручку двери.
— Вам нужна работа?
— Какая?
— У одной моей прихожанки, некоей миссис Хорейс Смит, имеется сад площадью восемь акров, не доезжая Эплборо. Ее муж был просто помешан на рододендронах. Впрочем, нехорошо говорить «помешан», очень уж милый был старик.
— Я ничего не понимаю в садоводстве.
— Никто не понимает — так, по крайней мере, думает миссис Смит. На свете не осталось ни одного садовника. За сорок долларов в неделю наверняка.
— Доллар в час. Не густо.
— Сорока часов там не наберется. Свободное расписание. Вам ведь это и нужно. Свобода. Чтоб оставалось время проповедовать.
В Экклзе действительно есть что-то подлое. В нем и в его Беллоке. Сняв пасторский воротник, он, видно, дает себе волю. Кролик выходит из машины. Экклз тоже, и над крышей его голова напоминает голову на блюде. Он разевает свой широкий рот.
— Подумайте над этим предложением.
— Не могу. Я, может, и в округе не останусь.
— Разве эта девица собирается вас выгнать?
— Какая девица?
— Как ее зовут? Ленард. Рут Ленард.
— Да уж. Все-то вам известно. — Кто мог ему сказать? Пегги Гринг? Тотеро? Скорей всего девка, что была с Тотеро. Как ее там? Копия Дженис. Ну и наплевать, мир — так и так довольно рыхлая сетка, и рано или поздно сквозь нее все просачивается. — В первый раз слышу.
В отраженном от металла солнечном блеске голова на блюде криво ухмыляется.
Они идут рядом к шлакоблочному зданию клуба. По дороге Экклз замечает:
— Удивительно, как часто у вас, мистиков, экстазы ходят в юбках.
— Между прочим, я не обязан был к вам являться.
— Верно. Простите. У меня сегодня очень тяжело на душе.
В этом замечании нет ничего особенного, но оно почему-то гладит Кролика против шерстки. Оно как будто липнет. И говорит: «Жалей меня. Люби меня». Оно так крепко склеивает губы, что Кролик не может раскрыть рот для ответа. Когда Экклз за него расплачивается, он с трудом выдавливает из себя «спасибо». Они выбирают клюшки, чтобы взять ему напрокат, он молчит и глядит до того безучастно, что веснушчатый паренек, ведающий инвентарем, смотрит на него как на слабоумного. Шагая с Экклзом к первой метке, он чувствует себя униженным, словно добрый конь в одной упряжке с неподкованной клячей.
То же самое чувствует и мяч, тот мяч, по которому он бьет после краткой инструкции Экклза. Мяч уходит в сторону, не правильный крученый удар парализует его полет, и он, словно ком глины, уныло шлепается наземь.
— В жизни не видел такого отличного первого удара, — смеется Экклз.
— Это не первый удар. Когда я носил за другими клюшки, я успел и сам по мячу постучать, так, на пробу. Так что сейчас мог бы и лучше ударить.
— Вы слишком много от себя требуете. Посмотрите на меня, и вам сразу станет легче.
Кролик отходит в сторону и с удивлением видит, что Экклз, движения которого, вообще говоря, не лишены некоторой природной гибкости, замахивается клюшкой так, словно ему уже за пятьдесят и все суставы у него закостенели. Словно ему мешает толстое брюхо. Он бьет по мячу с вялой основательностью. Мяч движется по прямой, хотя слишком высоко и слабо, а Экклз, явно очень довольный собой, с важным видом шествует по короткой траве. Гарри тяжелым шагом плетется за ним. Мягкий дерн, холодный и мокрый после недавней оттепели, хлюпает под его большими замшевыми башмаками. Они как на качелях — Экклз вверх, он вниз.