— Что с вами, Сушкин?
Ко мне подошел оказавшийся ближе всех Митрофан Андреевич. Полковник отобрал у меня трубку и, предварительно послушав — не донесется ли из нее хоть что-то еще, — повесил ее на рычаг.
— Что с вами? — повторил он.
Я, глядя на него с беспомощностью ребенка, только и смог, что потыкать пальцем в аппарат и промычать что-то невнятное.
— Сушкин!
Голос доносился до меня как из какого-то далёка: я не мог на нем сосредоточиться, он рассеивался, не достигая моего сознания, слова человеческой речи были неразборчивы примерно так же, как неразборчиво для слуха журчание ручья.
— Да очнитесь же!
Я ощутил, как мою щеку ожгло. В ушах зазвенело.
— Черт побери! — вскричал я. — Вы что, ополоумели?
Полковник отступил, мир вернулся в привычные рамки.
— Телефон!
Моя рука метнулась было к трубке, но Митрофан Андреевич ее перехватил:
— Там уже ничего! — сказал полковник, удерживая меня. — Что случилось? Кто звонил?
— Не знаю!
— Но что сказали?
— Что мне — конец!
Митрофан Андреевич выпустил мою руку из своей и схватился за собственный подбородок. Оглядевшись, я обнаружил, что и все остальные уже столпились вокруг меня и смотрели на меня во все глаза.
— Ого! — Можайский. — Прямо вот так — конец?
— И еще — смех! — я снова побледнел, но теперь — от гнева. — Ну, прямо сатанинский какой-то смех!
— Однако, странно…
— М-да… — протянул Чулицкий. — Ночью — попытка вломиться в квартиру… днем — Кальберг собственной персоной… теперь — пожалуйста: звонок с угрозами! Что бы это могло значить?
— Не знаю!
— Почему, — Чулицкий продолжал немного растягивать слова, — именно вы? Что такого вы сделали?
— Да ничего я не делал! Что мог я сделать, сидя в квартире?
— Минутку! — Инихов. — Вчера вы вовсе не сидели в квартире. Наоборот: вы очень даже активно разъезжали по городу… в компании нашего юного друга — поручика Любимова. Где вы с ним побывали? В Обуховской больнице и в Адресном столе?
Я призадумался.
— Ну… да, — был вынужден признать я. — Но что с того? Разве это как-то могло взбесить кого-то именно против меня?
— Гм…
— Адресный стол! — Чулицкий. — Ведь это вы, Сушкин, откопали ту информацию, которая… ну, ту самую, согласно которой…
Михаил Фролович замолчал, не договорив. Замолчал неуверенно, поскольку и сам видел: что-то и в этом его предположении было не так. В конце концов, что за прок настойчиво лезть ко мне, если полученная нами — мною и поручиком — информация уже стала достоянием полиции? Да и что такого особенного было в той информации? Положив руку на сердце, ничего!
— Может, — поручик, — обычная месть?
— Но за что?
Монтинин:
— Не каждому по вкусу, когда репортеры суют… э… ну, вы понимаете!
Я кивнул: действительно, нас, репортеров, нередко упрекают в том, что мы суемся в такие дела, до которых не должны иметь никакого касательства. Насколько справедливы подобные обвинения, оставим за скобками — сам я считаю, что для репортера нет и не может быть закрытых дверей, за исключением, разумеется, новобрачных, — но факт остается фактом: всегда достаточно таких людей, которые имеют на нас зуб! Я и сам не раз за свою репортерскую карьеру получал и гневные отповеди, и даже прямые угрозы. Но каждый раз как-то обходилось. Да и поводы были… гм… не настолько серьезными, как в данном случае: мне еще не доводилось накрывать целую банду опаснейших преступников, да еще и таких, которые, как начало выясняться, были связаны то ли с революционным подпольем, то ли с иностранными разведками!
— Значит, месть? — спросил я скорее самого себя, нежели Инихова или кого-то еще. — Всего-навсего?
Ответил Инихов:
— Нельзя исключать.
— И что же делать?
Сергей Ильич улыбнулся и малоутешительным образом пожал плечами:
— Ничего, полагаю.
— Как так — ничего? — изумился я.
— А что же тут можно сделать?
— Ну… я не знаю…
— Вот и я не знаю. Кроме, разве, того, чтобы дать вам совет: будьте предельно осторожны до тех пор, пока мы не накроем всех!
Я скривился в обреченной гримасе:
— Кого это — всех? Если, как уверяет Гесс, речь идет о революционерах…
— Я не уверяю! — Вадим Арнольдович мотнул головой, давая понять, что я то ли с выводами тороплюсь, то ли вообще что-то не так понял. — Я всего лишь передаю слова Талобелова… а кто сказал, что они, слова эти, — правда?
Сейчас уже ясно, что Гесс — в отличие от Инихова и других, считая и меня самого — был прав. Точнее, он был прав в том, что революционеры здесь были ни при чем, как ни при чем была и заурядная месть. Но в тот вечер понять это не было решительно никакой возможности, хотя прямо там же, в моей гостиной, и находился человек, в голове которого имелась нужная для сложения двух чисел информация.
Я, помнится, уже говорил, что этим человеком был штабс-ротмистр. Монтинин Иван Сергеевич. Но он — и это я тоже уже говорил — и сам не имел понятия о том, что такая информация у него имеется!
Плохо было и то, что мы — уютно расположившиеся в моей гостиной — не могли и представить себе, что даже у меня на дому ни я, ни кто-либо из нас в безопасности отнюдь не находились. Нам и в головы не могло прийти, что дерзкий негодяй решится проникнуть ко мне несмотря не дневное оцепление, несмотря на то, что уже едва не попался, несмотря на две уже неудачные попытки. И уж тем более, мы и представить не могли, на что именно он решится! Согласитесь, дорогой читатель: кто в здравом уме мог подумать о бомбе и о поджоге?
А ведь звоночек уже прозвенел! И ровно в те самые минуты, когда Гесс — сбивчиво и постоянно прерываемый — вел свое повествование, адская машинка, заложенная в моей кухне, уже отсчитывала минуты. И точно такие же устройства уже готовы были сработать и в разных других частях дома!
Меня до сих пор удивляет невероятная жестокость, с какой всё это было проделано. Ладно, мы — я и полицейские чины. Но чтобы поджечь весь дом? С множеством его обитателей? И так, что — нельзя же было не учесть погоду! — сгорел дотла целый квартал?
Впрочем, что теперь плакать по волосам! Вернемся лучше к рассказу Вадима Арнольдовича.
Итак, без всякой пользы потратив время на всякие предположения о причинах настойчивого желания преступников добраться до меня, мы несколько остыли и дали Вадиму Арнольдовичу возможность продолжить. Что Вадим Арнольдович и сделал.
— Талобелов поведал мне, что через него и Молжанинова проходила координация действий полиции и жандармов по обеспечению безопасности: именно Молжанинов и он расстроили многие из акций, в том числе и некоторые из тех, что наделали изрядного шуму. При этом информаторская деятельность Талобелова и Молжанинова была настолько искусно замаскирована, что ни один из провалов не вызвал вопросов именно к ним. Да и какие могли быть к ним вопросы, если Талобелов был вообще незрим, оставаясь этакой тенью за спиною Молжанинова, а сам Молжанинов был необыкновенно щедр и — через Брута — снабжал подпольщиков деньгами, оружием, оборудованием?
Но и это, как выяснилось тут же, было всего лишь вершиной айсберга: деятельность этих господ оказалась куда шире! Но для начала я стал свидетелем вот какой сценки: в кабинет вернулся чиновник для поручений. В руке он держал какую-то бумагу.
«Нашли?» — осведомился Зволянский, протягивая руку.
«Сразу же!» — ответил чиновник, протягивая начальнику листок.
Зволянский углубился в чтение.
«Что это?» — спросил я у Талобелова, полагая, что тот может знать содержимое документа.
Оказалось, что знает:
«Инструкция к покушению», — ответил он.
«На кого?» — переспросил я, а мое сердце сжалось.
«Да на шефа вашего!»
«Можайского!»
Талобелов усмехнулся:
«Нет-нет, успокойтесь! — он похлопал меня по колену. — Вашего князя никто не собирается трогать. Можайский — всеобщий любимчик, даже… кх-ммм… революционного подполья!»
— Ну, спасибо! — его сиятельство сделал Гессу полупоклон.