— Ну-ка, ну-ка, Вадим Арнольдович! Что это вы впотьмах от нас утаить стараетесь?
Краска на лице Гесса стала гуще:
— Юрий Михайлович! Я…
— Уж говорите, как есть!
— Я…
— Ну!
Гесс понурился и, предварительно бросив на меня укоризненный взгляд, выговорил словно через силу:
— Юрий Михайлович! Если вы будете настаивать, мне придется сознаться в поведении… недостойном чиновника и дворянина!
Можайский — это было очевидно — опешил. Он явно не ожидал ничего подобного:
— Сознаться в недостойном поведении? О чем вы, черт побери?
Гесс принялся топтаться, живо напоминая собою проштрафившегося гимназиста перед лицом директора.
— Ну же, Гесс! — настаивал Можайский. — В чем дело?
— Понимаете, Юрий Михайлович, — залепетал Гесс, алея совсем уж наподобие кронштадтского гюйса[38], — я… я…
— Ну же, ну!
— Я не сдержал слово!
— Какое еще слово? — не понял Можайский.
— Данное Зволянскому.
И снова Можайский ничего не понял
— Вы дали какое-то слово Сергею Эрастовичу?
— Да.
— И что же вы пообещали?
— Вернуться в участок и…
— И?
Улыбка в глазах Можайского заполыхала так, что невольно поежились все. Но сам Можайский, казалось, вдруг начал понимать, что именно последует дальше и даже, перехватив руку с локтя, схватил Гесса за плечо, сжав это несчастное плечо так, что Гесс из красного мгновенно стал зеленым.
— Ай! — вскричал Гесс.
— Простите! — спохватился Можайский и отпустил плечо Вадима Арнольдовича.
Гесс — с гримасой на лице — помассировал себя.
— Вадим Арнольдович!
— Да-да…
— Что именно вы пообещали Зволянскому?
— Не вмешиваться в дальнейшее.
— Но, говорите, вы не сдержали слово?
— Увы!
Можайский обхватил Гесса с груди и развернул его под яркий свет электрической люстры:
— Что вы сделали? Как именно вы нарушили слово?
Гесс — на этот раз сам — осторожно освободился от хватки Можайского:
— Я, — уже смелее пояснил он, так как до него дошло, что никто осуждать его не собирается, — из кабинета-то вышел, но из дома — нет.
— Так вы не ушли! — вскочил на ноги Инихов, отшвырнув сигару.
Чулицкий тоже вскочил. Он, Инихов и Митрофан Андреевич окружили Гесса, так что мне, стоявшему чуть поодаль, стало ничего не видно.
— Господа! — попросил я, тоже приближаясь к общей группе. — Расступитесь!
Прозвучало это дерзко, но уместно: Можайский, Инихов, Кирилов и Чулицкий отступили на шаг.
— Вот так хорошо! — одобрил я и приготовился записывать, косясь, однако, на Вадима Арнольдовича.
Гесс, окончательно поверив в то, что в глазах коллег он не только не упал со своим нарушением слова чести, но и ровно наоборот — вознесся, вернулся к своему обычному для этого вечера состоянию: мрачноватому, неудовлетворенному общим ходом дела, оказавшемуся совсем не таким, как то ожидалось загодя, даже неудовлетворенному своими собственными поступками, нарушившими запланированное течение следствия, но, по крайней мере, лишенному очевидных самокопательства и плясок с шаманским бубном в попытках изгнать утвердившегося в сердце беса.
— Да, — ответил он на вопрос Инихова, — я не ушел.
— Рассказывайте[39]!
И Гесс рассказал.
— Распрощавшись с Сергеем Эрастовичем, я вышел из кабинета, оставив в нем как самого Зволянского, так и двух его чиновников для поручений, чье вообще появление по-прежнему было для меня загадкой. Разумеется, оставался в кабинете и сам Молжанинов. Последнее, что я услышал, прикрывая за собой дверь, были как раз его слова:
«Ну-с, — сказал он, обращаясь явно к Сергею Эрастовичу, — теперь мы можем поговорить!»
«Эх, — подумал я, — как бы и мне услышать?»
И вот тут-то меня осенило: да кто же мне может помешать? В коридоре — никого. Закрывать дверь так, чтобы из кабинета не доносилось ни звука, совсем не обязательно. Но главное, архитектура дома — вы помните, господа? — была такова, что я мог не опасаться внезапного появления посторонних свидетелей! Этаж, на котором находилась квартира Молжанинова, был напрочь отрезан от других этажей, имея только один доступ — через лифт и, далее, гостиную.
Быстро оглядевшись по сторонам, я вновь приоткрыл дверь — самую малость: так, чтобы щелочка не привлекла внимания находившихся внутри — и юркнул за стоявшую тут же огромную китайскую вазу. Видеть из своего убежища я ничего не мог, но слышать — слышал абсолютно всё.
И вот, я приготовился внимать, как вдруг…
— Что еще?
Гесс легонько усмехнулся:
— Меня тронули за плечо.
«Тише, сударь, не кричите!» — зашелестел мне на ухо знакомый голос.
Я вздрогнул и точно едва не закричал.
«Тише!»
Я поднял взгляд и, к своему удивлению, обнаружил, что надо мной склонился невесть откуда взявшийся Талобелов.
«Вы!» — шепотом воскликнул я.
«Да!» — таким же шепотом ответил он. — «Вижу, уходить вы не собираетесь?»
Я помедлил с ответом, но Талобелов только кивнул:
«Ладно-ладно, — констатировал он, — тогда аккуратно выбирайтесь отсюда — ваза стоит целое состояние! — и следуйте за мной».
«Куда?» — с опаской спросил я.
«Увидите», — ответил Талобелов и, не прикладывая силу, потянул меня за рукав.
Сами понимаете, господа, мне оставалось только подчиниться: не в том я находился положении, чтобы спорить!
Мы — Талобелов впереди, я — за ним — прошли по коридору, но совсем недалеко: уже через несколько шагов мой спутник толкнул неприметную дверь, и мы оказались в крохотной комнатушке, которая — это выяснилось сразу — примыкала к кабинету.
«Располагайтесь», — любезно предложил мне Талобелов, указывая на табурет напротив… я глазам своим не поверил! — прозрачного стекла.
Я говорю «прозрачного», но это было не совсем так. Сначала я не понял, что за странные разноцветные линии испещряли буквально всю его поверхность, но затем меня осенило: это — картина!
— Картина? — поручик.
— Да, Николай Вячеславович, картина! Я припомнил, что видел на стене кабинета огромное — метров пять на три — полотно, изображавшее эпическую сцену: морскую баталию непонятно кого и с кем, так как флагов на сражавшихся кораблях не было. Картина еще тогда — при первом же взгляде на нее — показалась мне аляповатой, но общий ее вид — размеры, пышность, даже варварская роскошь — вполне увязывались с общей обстановкой чудовищного богатства, и я перестал обращать на нее внимание.
Как оказалось, напрасно! Эта картина была и не картиной вовсе, а тщательно замаскированным обзорным стеклом, причем все линии на нем — все эти «корабли», «волны», «пороховые дымы» и прочее — были нанесены так, чтобы находящийся по другую сторону наблюдатель мог видеть совершенно беспрепятственно и даже лучше того: чтобы сетка из линий перед его глазами скрадывала искажения[40]! Помимо этого, в стекле было проделано множество мелких отверстий, в буквальном смысле превращавших это стекло в настоящий дуршлаг. И эти отверстия, позволявшие наблюдателю еще и слышать все, что говорилось в кабинете, были замаскированы не менее искусно, чем всё стекло целиком!
Поняв, что из себя представляла конструкция, я поневоле усмехнулся:
«Однако!» — ухмыльнулся я.
«А что поделать, сударь?» — ухмыльнулся в ответ Талобелов. — «При наших занятиях — штука необходимая!»
«Да чем же вы занимаетесь, наконец?» — прямо спросил я.
Талобелов, уже не сдерживаемый надуманными предлогами, еще раз предложил мне занять место на табурете подле «картины» и сам уселся рядом:
«А вот послушайте!»
И кивнул на стекло.
«Но что заставило вас изменить позицию и прийти мне на помощь?»
Талобелов пальцем провел по стеклу, как будто сбрасывая с него пылинки, и ответил, не глядя на меня:
«Знаю я таких, как вы, сударь. Упертый вы человек… ведь по-добру по-здорову вы и не думали уходить?»