Ольга Громыко
Птичьим криком, волчьим скоком
Браславским озерам посвящается
В лесу шел дождь. Мелкий, осенний, ненавязчивый, только и гораздый пошуршать хвоинками на раскидистых еловых лапах, не пропускающих к земле ни капли. Да и полно ее мочить, и так напиталась под самые маковки мха, в лаптях версты не пройдешь – отсыреют.
Тихо в лесу, мрачно, слякотно. Солнце день-деньской непогоду за тучами коротает, птичьих голосов уж две седмицы[1] не слыхать, даже воронье к человеческому жилью на промысел подалось – подбирать оброненные зерна на полях и подле веялки. Опали листья – и затихла в лесу жизнь, расползлась по щелям-норам, затаилась до первого снега. Даже лешему не в охотку ухать да путать тропинки.
Девушка обогнула корч по солнцу,[2] придержала рукой мотнувшийся, бряцнувший по бедру тул. За спиной у путницы висел лук в налучьи, у второго бедра – длинный узкий меч в кожаных с деревом ножнах. Из-под меховой безрукавки серебристо струились кольчужные рукава. Высокие кожаные сапоги беззвучно вминали листву, оставляя смазанные следы. Было видно, что девушка привыкла к долгим переходам, о коих постороннему знать вовсе не надобно. Она не кралась и не таилась, шла с гордо поднятой головой, но многолетняя привычка сама подбирала ногам свободное от хрустких сучков и шишек местечко, тянула к деревьям, за которыми можно укрыться от нежданного противника, заставляла кланяться паутине, выплетенной меж соседних стволов, чтобы колышущиеся на ветру обрывки не обозначили ее пути.
Лесные травы, поутру обожженные инеем, распласталась по земле редкими вялыми прядями. Девушка поежилась. Ей было зябко, несмотря на шерстяную поддевку и кожаные штаны, одетые поверх полотняных. Изо рта шел пар, перемешиваясь с висевшим в воздухе маревом. Сапоги потихоньку промокали, вода исподволь пропитала онучи и уже начала негромко похлюпывать, грозя вскорости перелиться через верх.
Надо бы отжать да перемотать, решила девушка и, не откладывая, присела на первый же камень, снизу вызелененный плесенью, сверху выбеленный солнцем и ветрами. Взялась за пятку сапога… и тут что-то свистнуло над ее головой и ушло в чащобу. Стало слышно, как, шурша, вдали опадают на землю еловые иглы и крошки коры.
Девушка кубарем скатилась с камня. Прижалась плечом к холодному гладкому боку, осторожно выглянула, положа руку на меч. Уж она-то, кмет[3] семилетней выучки, не с чем не могла перепутать скользнувшую мимо виска стрелу!
В лесу по-прежнему было тихо. Никто не бежал прочь, страшась мести. Никто не выглядывал из схорона[4], интересуясь судьбой оперенной свистуньи. Непроницаемая гуща кустов тянулась на сотню шагов вширь и леший знает сколько вглубь леса, и неведомый стрелок затаился в ветвяном сплетении, выжидая.
Девушка вдвинула меч обратно в ножны, села и стащила сапог. По очереди выкрутила онучи, раздумывая, что делать. Щита у нее не было, лезть же в кусты с мечом против лука – верная гибель. Да и вряд ли сыщешь лиходея в эдаких зарослях, пройдешь в двух шагах и не заметишь. А может, и не лиходей то вовсе, а недотепа-охотник. Пустил стрелу на шорох, а потом разглядел человека и с испугу драпанул куда подальше.
Девушка развернула онучу, встряхнула и принялась наматывать на ногу. Мокрая, застуженная ветром ткань пока больше холодила кожу, чем согревала. Ладно, не век же тут сидеть. Кметка присмотрела подходящее дерево, и, не разгибаясь, прыснула за него. Оттуда – за другое, подальше от кустов. Выглянула из-за ствола – так никто и не показался, не выдал себя ни единым звуком. Она еще немного попетляла меж стволов, потом снова пошла ровным шагом, готовая упасть навзничь при малейшем шорохе.
Но больше в нее не стреляли.
***
Последнюю четверть версты она шла на стук топора. Лес, обобранный листопадом, с жадной радостью подхватывал любой звук, разнося далеко окрест по желобам оврагов. Издали топор звучал звонко и грозно, словно неведомый рубщик вознамерился свести лес на корню, но чем ближе подходила кметка, тем глуше и обыденнее стакивалось железо с мертвой древесиной.
Он стоял к ней спиной – обнаженный до пояса мужчина, сделавший короткую передышку, чтобы утереть пот со лба и собрать в кучу разлетевшиеся по прогалине поленья. Он? Не он? Не больно-то похож… Невысокий, худощавый, с заметно выпирающими лопатками. Светлые волосы до плеч. На шее болтается какой-то оберег, сзади виден только узелок шнурка.
Мужчина поставил на колоду толстый березовый чурбан, замахнулся и всадил лезвие до середины. Взбугрив мышцы, поднял колун вместе с бременем, перевернул и с размаху ухнул обухом по плахе. Чурбан, треснув, распался на половинки, бледно-золотистые на сколе. Рубщик подобрал ближайшую, заново умостил на колоде.
«Нет, не он», – окончательно уверилась девушка, и только собралась неслышно отступить, как мужчина, по-прежнему не оборачиваясь, негромко спросил:
– Чего тебе надо?
Она вздрогнула, как от нежданного прикосновения к плечу. Покрутила головой.
– Ты, ты, – неумолимо продолжал он. – Выходи на свет.
Колун взлетел и опустился. Мужчина нагнулся, отбросил поленья к куче. Обернулся. Оберег был диковинный – круг, а в нем – меч торчмя, острием вниз. Вот диво: литье цельное, а потускнело неровно, ровнехонько пополам. Одна кромка лезвия вышла черной, другая светлой.
Она подошла, стала в трех шагах. Было бы кого бояться, не таких лбов с одного удара укладывала! Грубовато поинтересовалась:
– Ты, что ль, ведьмарь?
Колун глубоко ушел в колоду. Гостья вздрогнула, рука дернулась к мечу.
– Люди и так говорят, – уклончиво ответил мужчина. – А тебя что за Кадук[5] принес?
Серые глаза. Темно-русые волосы заплетены в короткую толстую косицу, перекинутую вперед и мало не достающую до груди. Лицо худое, обветренное. Тонкий нос с едва приметной горбинкой. И снова глаза – тоскливые, колючие глаза разочарованной в жизни и любви женщины. Такая убьет, не раздумывая. И, не раздумывая, закроет собой от удара вражьего меча.
– Ты говори-то да не заговаривайся, – запальчиво пригрозила кметка. – А не то…
– Что? – с ленивым интересом уточнил он.
Она попыталась прожечь его гневным взглядом, но опалилась сама. Глаза у ведьмаря были обычные, серо-голубые, но смотреть в них почему-то не хотелось. Начинало затягивать, как в омут, подкашивались колени, отнимался язык. Все бы отдала, лишь бы отвернулся.
Он оглядел ее с головы до пят, вернулся к поясу. Долго не мог понять, что смущает, потом догадался. Тул у левого бедра. Меч у правого.
«Левша. Все, не как у людей, – с легким недовольством подумал он. – Сколько ей лет? Двадцать пять? Двадцать семь? У иных уже сопляков полная хата, а эта все в кметей играет…».
– Я княжий кмет. Старший кмет, – свысока, руки в боки, бросила она. – Можешь звать меня Жалена.
– Пока что я тебя не звал. – Он отвернулся, выдернул колун и потянулся за второй половинкой чурбана. Раскроивший ее удар помстился пощечиной.
От такой неслыханной наглости у Жалены побелели скулы. Старшего кмета – да поравнять с пустым местом?! Эх, кабы не воеводин наказ…
– Ты уж позови, сделай милость, – сухо сказала она, и, оглядевшись, присела на пенек. Любо смотреть, как колет дрова привычный к работе человек. Словно играючи колуном помахивает, а чурбаны сами перед ним раскрываются, сверху донизу трескаются. Видно, как змеятся по расколу омертвевшие жилы дерева, чернеют ходы суков.
– Помоги дрова донести. – Как ни в чем не бывало кивнул он на дровяную горку. Подобрал с земли серую льняную рубаху, встряхнул и натянул. Заткнул колун за пояс.