Как и при жизни, Дорина оставалась определяющей силой в жизни Остина, хотя сейчас это было несколько иначе. Он проводил много часов в гостиной. Рядом находилась только Мэвис. Зачастую они сидели в молчании, выпрямившись, замерев, погруженные каждый в собственное одиночество. Время от времени кто-то один начинал восторженно говорить о Дорине. Второй как будто не слышал и не отвечал. Им хватало и этого.
Случались также минуты слез. Остин задумывался: изменилось бы что-нибудь, если бы он знал, что Дорина сейчас на небесах? Mihi quoque spem didisti.[8] А может, все-таки существуют слезы чистого сожаления о совершенных грехах и уверенность, что спасение после смерти возможно? Вот только его слезы не были так бескорыстны, и проливал он их не потому, что перед ней провинился, а потому, что ее утратил, а еще точнее – потому, что очень сильно чувствовал ее отсутствие возле себя, исчезновение объекта стольких ласк, принуждений и запугиваний. В сущности, он беспокоился больше о себе, нежели о ней, предчувствуя, что она еще принесет ему ужасную муку. Ее страх превратил его в тирана. И вот она ушла вместе со своим страхом, и это его напрочь выбивало из равновесия.
Мэвис каждый день готовила ему, но сама питалась отдельно. Миссис Карберри ходила на цыпочках. Остин временами уходил из дома и, как будто позабыв о смерти Дорины, бродил по Лондону и все высматривал ее на автобусных остановках, в метро, в уличной толпе. Упорно старался увидеть ее лицо. Дорина где-то живет – это впечатление его не покидало, хотя он и знал, что ее нет нигде в этом мире, но уж точно нет и в той глубокой яме, куда опустили до смешного маленький гроб.
Он знал, что Мэвис встречается с Мэтью, но был убежден, что в настоящий момент им не до выяснения собственных отношений. О брате думал лишь время от времени. Казалось, Мэтью по доброй воле исчез на время из числа живых; к нему нынешние события не имели отношения, как к чужому человеку. Сейчас Остину все казалось бессмысленным, но в этом чувстве содержалось некое утешение. Элегическая печаль и одиночество среди толпы не приносили радости, но и не пугали. Дорина забрала с собой свои призраки. Трудно было бы выдумать более надежный финал.
Но в то же время Остин лишился и цели. По его мнению, такое полное погружение в другого и было любовью. Он много размышлял над понятием любви. Сколько же душевных сил он растратил в размышлениях: любит ли его Дорина, будет ли любить вечно, а может, нанесет смертельный удар, влюбившись в кого-нибудь другого? Не навязал ли он Дорине своей воли, словно был Богом, не желающим страстно ее возвращения? Но ведь именно Бог всегда ревнует и страстно жаждет возвращения: разве в Библии слово «ревнитель» не встречается впервые именно применительно к Богу? Должны ли мы быть лучше нашего Создателя? Но Создателя нет, и поэтому нет никакой логики.
Ясно было, что они с Дориной живут не так, как надо, не умеют найти применения той силе (разве что уничтожить с ее помощью друг друга), которая и давала им любовь. «Сейчас она ушла, – думал Остин, – из моей жизни навсегда. Я всего лишь оживленный прах. Буду жить дальше, как будто во сне, бросаемый то туда, то сюда, чуть ближе, чуть дальше – согласно цели, которую природа навязывает животным вроде меня». Но сейчас не хватало даже такой цели, и дни проходили, будто полоса пустого, безнадежного настоящего. И только временами вместе с предчувствием выхода из немощи пробивался ручеек удовольствия. Эта капля радости возникала из мысли, которую трудно было отогнать: кто знает, не была ли эта смерть самой счастливой развязкой? Ведь он так хотел, чтобы Дорина ушла от мира, чтобы хранилась где-то только для него. И вот сейчас ее схоронили навсегда в темнице, из которой нет выхода. Наконец она оказалась в полной безопасности, и ему никогда уже не придется за нее волноваться.
* * *
Людвиг сидел один в своей комнате в Оксфорде. Дрожащая золотая листва неподстриженной глицинии рисовала за окном готическую арку. За ней были видны в солнечном свете башни и деревья. Часы на башне колледжа Мертона звонили траурно каждые четверть часа. Полдень зиял выцветшей, глубокой пустотой бесплодного времени.
Людвиг держал на ладони колечко с бриллиантом. То самое, которое Грейс купила на Бонд-стрит, а он, обезумев от счастья, тут же в магазине надел ей на палец. Глядя сейчас на колечко, он вновь ощутил настроение того дня – особенного, наполненного эхом солнечного дня, безумного, суетливого, веселого.
Письмо Грейс звучало так:
«Любимый мой! Когда ты сказал, что хочешь несколько дней побыть в одиночестве, я догадалась, что тебе попросту надо собраться с силами, прежде чем расстаться навсегда. Поэтому спешу тебе помочь и уверяю, что можешь чувствовать себя свободным. Я не порываю с тобой, просто хочу, чтобы ты чувствовал себя свободным, когда будешь делать выбор – начать все сначала или уйти навсегда. Понимаю, смерть Дорины кажется тебе каким-то символом, каким-то знамением. И ты обвиняешь меня, что не давала тебе к ней пойти. Тебе кажется, что я тебя связываю. Ах, Людвиг, я люблю тебя еще сильней, потому что боязнь потерять только усиливает любовь. Ничего более ужасного не случалось еще в моей жизни. Мне так тяжело обо всем этом писать. Я не знаю, любишь ли ты еще меня. Я люблю тебя безгранично, а ты меня, наверное, только отчасти. Раньше мне казалось, что это не имеет значения, потому что мужчины всегда любят только наполовину, в то время как для женщины смысл жизни – в любви. Как горько! Не хочу ничего говорить по поводу твоего «решающего шага», потому что слишком неразумна для этого и, кроме того, не люблю бесполезных споров о нравственности. Ты понимаешь, о чем я. Меня все это волновало, но я намеренно не хотела ввязываться в спор. Другая девушка, может быть, и рада была бы обсуждать это с тобой снова и снова. Может быть, и в самом деле тебе другая нужна, образованная. Письмо твоего отца произвело на меня ужасное впечатление. Ты, наверное, в душе согласен с его мнением обо мне, только не хочешь признаться в этом. После его телефонного звонка ты сильно изменился. Я люблю тебя, люблю. Но мы никогда вместе не чувствовали себя полностью свободными, и в этом я виновата. Могло сложиться и так, что ты относился бы ко мне как к кому-то низшему и я послушно подыгрывала бы тебе. Но если ты меня и в самом деле любишь, какое это имеет значение? Господи, прости мне мою глупость, я пишу это письмо слезами, слезами. Конечно, все еще можно вернуть, еще ничего не изменилось. Я ни с кем не говорила, даже с родителями. Не надо торопиться, давай подумаем. Когда ты уехал, мне показалось, что это уже настоящее расставание. А сейчас сама не знаю, что думать. Мне хотелось побежать за тобой, закричать. Ты сказал «до свидания». Но наверно, это надо понимать как «прощай»? Из-за Дорины так все вышло или из-за того, что я недоучка? Прилагаю кольцо как доказательство моей любви. Сохрани его. Все еще можно перерешить, правда? Просто я чувствую себя очень несчастной, несчастной и еще раз несчастной. Зачем ты уехал? Зачем? Люблю тебя.
Грейс».
Людвиг спрятал колечко в стол. Письмо причинило ему ужасную боль. Но причина для отъезда у него была, и если бы Грейс не пыталась его понять, ему было бы еще больнее. Жизнь с Грейс распалась, по крайней мере на сейчас. И он должен был спасаться бегством в одиночество. Ощущение полного хаоса, охватившее все существо, приводило его в отчаяние, почти в бешенство. И только уединение, ничего не решая, могло принести хоть какое-то облегчение.
Смерть Дорины от удара тока в дождливое утро в маленькой гостинице в Блумсбери пробудила у Людвига отвращение к самому себе и к реальности, которая вдруг так грубо ворвалась в его жизнь. Он не обвинял Грейс. Не считал, что Дорина сделала это обдуманно. Это была чистая случайность, но она все равно давила своим ужасным подтекстом, который Людвиг не в силах был понять и перенести. Он видел Дорину как раз в день ее смерти. Видел и прошел мимо. Как ужасно! Он никому не рассказал об этом. Но вечно будет помнить, что прошел мимо. Это воспоминание будет вечным наказанием, спасти от которого сможет только какой-то отчаянный поступок или бегство. Он и убежал в Оксфорд. Сейчас все казалось рискованным, сомнительным, нерешенным. Разговор с отцом, говорившим спокойно, свободно и властно, потряс его. Былой уверенности уже нет, он должен заново все обдумать.