— Стойте! — крикнул, похолодев, Франгейт, так как вдруг опустела река, и берег вновь погрузился в тьму; все отшатнулось, пропало. Лишь темный силуэт с белым платком вглядывался в него. — Остановитесь, — продолжал Франгейт. — для вас есть дело, и это дело — мое. — Вспомнив, что исказил фразу, назначенную самим Бам-Граном, он торопливо поправился, прокричав: — Стой, Рауссон, есть дело и для тебя.
— Слова не имеют особенного значения, — сказал тот, кого назвали Рауссоном, — я понял вас с первого обращения.
Подойдя, он мягко взял руку Франгейта маленькой, горячей рукой и крепко пожал ее.
— Только безумное сердце остановит меня, — сказал он, — безумное, как мое. Ваше сердце такое. Скажите, друг мой, что я могу сделать для вас?
Франгейт опустил стекло, — оно упало меж корней в воду и навсегда исчезло. Но Рауссон был тут; солнце, как при раннем рассвете, уже могуче и щедро искрило воду реки, освобождаясь от тени, а печальная рослая фигура самоубийцы, полная случайной жизни, оставалась стоять рядом с Франгейтом, и тени их, две, чернели на засветлевшем песке.
Стараясь говорить кратко, Франгейт рассказал про девочку и ее прут. Прут был неочищенная от коры удочка, которой она с ним вместе ловила рыбу.
— Она танцевала, — с горечью сказал он, — еще совсем маленькая, она танцевала так хорошо под любую музыку, что ее заставляли иногда сделать это. Наши семьи были соседями. За все время нашей дружбы я сделал ей более сотни удочек, но, когда она выросла и стала носить длинное платье, она все чаще поглядывала на пароходы и не раз намекала, что нам придется скоро расстаться. Довольно вам сказать, что в этой иве мы облазили все кусты, играя в разбойников, и мне очень не хотелось, чтобы она уехала, но ей так вскружили голову ее танцами, что она все время смотрела на свои ноги, и, откровенно сказать, я тоже любовался ими. Последний день стояли мы здесь, на этом самом месте, затем она села в лодку, и я выстрелил, чтобы остановить пароход. Мы отплыли немного, чтобы нас не слышали другие провожающие. — «Слушай, Карион, — сказал я, — останься, здесь на реке так хорошо и светло». Но она была смущена, смеялась и шутила уклончиво. — «Подумай, что ты прочтешь мое имя в афишах», — сказала она. Я молчал. Тогда она взяла одну из удочек, что лежали здесь, воткнула ее и легкомысленно произнесла: — «Я вернусь, если этот прут зацветет. Иначе, ты можешь меня презирать до конца дней». Кто внушил ей такую мысль?.. Немедленно я вынул нож и сделал отчетливую на пруте зарубину. — «Узнаешь ты эту метку?» — сурово спросил я. Немного струсив, она поклялась, что узнает. Тогда я сказал: — «Здесь, где я тебя отпустил, я буду ждать и не уйду никуда, пока не зазеленеет твой прут», — и с той же минуты свято поверил в это. Она холодно выдернула свою руку из моей и пошла к лодке задумчиво. Прошло три года, не было от нее ни письма, ни слуха о ней; ее брат тоже уехал, мать умерла. Раз десять в день ходил я смотреть на ту удочку, что торчит там, между двумя пнями, пока третьего дня не увидел, что на ней вспухли четыре почки, и стал несколько сумасшедшим. Теперь необходимо узнать, где находится эта, — а она всегда говорила правду, она всегда держала слово, — эта маленькая увлекающаяся девушка.
Некоторое время они молчали. Рауссон посмотрел вдаль и как бы отсутствовал.
— Вы поступили правильно, — сказал он, — и я в совершенном восхищении от вашей истории. Пространство огромно, в нем нет еще указаний. Представьте себе ясно ее.
Не было ничего легче для Франгейта в эту минуту.
— Ну, так, — сказал Рауссон, — вы отправитесь в Сан-Риоль и спросите в театре Элен Грен.
— Но… — начал Франгейт, — ее, как я вам сказал, зовут Карион.
На это он не получил ответа. Полный блеск солнца воскресил уже зелень пустыни, и голубое над синей рекой пространство улыбкой трогало далекие горы.
VIII
После солнечного затмения жители Ахуан-Скапа были, среди общего благополучия наблюдений, несколько скандализованы заявлением двух астрономов, передававших по секрету всем, кто мог или хотел им верить, что луна окривела на правый глаз, почему, сочтя неудобным из деликатности лорнировать ее посредством телескопических стекол, ученые мужи поспешили вознаградить себя обильным возлиянием на веранде «Тропического кафе» под мелодию «Марша идиотов» (бывшего о ту пору в большой моде). Одновременно с тем некоторые прохожие, воспользовавшиеся для любознательных своих изысканий осколками темного стекла, разбитого на базаре истеричной девицей, были смущены тем обстоятельством, что солнце грозило им кулаком… Хотя в компетентных кругах наиболее посещаемых харчевен сии противоестественные случайности были приписаны Бам-Грану, газеты таинственно молчали, оставляя каждого думать, что он хочет.
В настроении вышеописанных событий плотно пообедавшая компания пассажиров, наслаждавшаяся летним вечером на шезлонгах палубы парохода «Адмирал Гент», стала постепенно говорить о вещах, привлекших сосредоточенное внимание одинокого пассажира с кожаной сумкой через плечо, сидевшего пока в стороне. Он пересел так, что очутился сзади кружка, и, слушая, не раз пытался вмешаться в разговор, но удерживался. Однако было произнесено имя, после которого он судорожно, глубоко вздохнул, решив о чем-то спросить.
Между тем седой, плотный бакенбардист, вытянув огромные ноги в зеркальных сапогах, сказал:
— Решительно она затмила ее. Элен нервнее и эластичнее, но у этой Марианны Дюпорт бесподобная техника, кроме того, множество мелких неожиданностей жеста, производящих обаятельное впечатление. Исход борьбы меж ними решен. Я высчитал это с метром в руках по столбцам театральной хроники «Обозревателя», и, как сейчас помню, на Элен Грен приходится десять дюймов за неделю против двух с половиной метров «блистательной Марианны».
Предупреждая смех слушателей, человек с сумкой обратился к бакенбардисту:
— Позвольте спросить вас, — сказал он при всеобщем несколько ироническом внимании, — разговор, кажется, идет об Элен Грен, артистке театра?
— Именно так, — ответил пассажир, оскаливаясь с фальшивой любезностью человека, чувствующего свое превосходство. — Вы любитель балета?
— Меня зовут Франгейт, — сказал молодой человек, — я плохо знаю, что такое балет. Меня интересует, не знаете ли вы также другой подобной артистки, — ее имя Карион. Карион Фэм.
— Но это — одно лицо, — вмешался человек с длинными волосами, с пышным галстуком и измятым лицом. — Сценическая фамилия интересующей вас артистки Грен. А настоящая — совершенно верно — Карион Фэм, хоть я удивляюсь, как вам стало известно настоящее ее имя.
Пропуская бесцеремонность тона, Франгейт, помолчав, спросил:
— Но почему же она переменила имя? Так, я слышал, бывает в монастырях. Разве поступивший на сцену уходит от жизни? И главное — «Карион Фэм» гораздо красивее.
— Пожалуй, — сказал капитан парохода, — пожалуй. Вроде как бы и уходит. Уходит от многого.
Франгейт снова раскрыл рот, но общество, заметив его надоедливое оживление, поспешно забалагурило. Он отошел и стал смотреть на темную воду, бегущую под водоворот колес. Впереди, как бы нависшая в воздухе, светилась пелена огней. — «Скоро ли Сан-Риоль?» — спросил он матроса. — «Вот — это он виден», — сказал матрос.
IX
Перед последним актом спектакля через тонкие перегородки уборных слышался ретивый мужской смех, лукавый, сдержанный шепот и гневные восклицания. По коридору хлопали двери, вдали играла музыка, перебиваемая шорохом и стуком кулис.
В уборной Элен Грен стояли два человека: она и грузный господин с умным порочным лицом. Девушка, нервически оправляя окружающую ее гибкий стан стрелой газового кольца, трепещущую, как туман, юбку, сдержанно, но тяжело дышала, улыбаясь и смотря вниз; ее губы были искусаны от волнения, ноги машинально переступали на месте. Ниже колен, под шелковым трико, видны были вздувшиеся веревкой вены. По напудренному лицу пробегала мгновениями глубокая бледность.